— Уж лучше была бы власть советская, чем власть бандитская, — перешептывались те представители начальства, кому не достался кусок логосовского пирога. Вслух произносить боялись: Валентин Янкелевич, даром что доктор наук, оказался невообразимо крут. Говорили, что на него в Москве работают даже чеченцы, с которыми ни царь, ни Сталин не смогли управиться… А Корсунский — смог! По-своему, он вызывал восхищение: мозги у него работали будь здоров, и а повышении своего благосостояния он выказывал умопомрачительную сообразительность. Взять хотя бы схему «реэкспорт»: по документам, машины КАЗа экспортировались за рубеж, а потом снова ввозились в Россию, что позволяло оплачивать сделку в течение более длительного времени и подразумевало еще более низкую цену, чем на внутреннем рынке. Естественно, автомобили все это время не покидали пределов завода…
Рост благосостояния Корсунского никак не затронул КАЗ. Валентин Янкелевич использовал его как корову, которую выдаивал до последней капли, но не холил, не чистил, кормил залежалым сеном, и то ровно столько, чтоб с голодухи копыта не отбросила. Дилеры сколачивали миллионные состояния — завод погрязал в долгах. Его не закрывали лишь потому, что он являлся крупнейшим в своей отрасли предприятием. Но и желающих поддерживать существование этого автомобильного доходяги денежными вложениями, на пользу тому же Корсунскому, не находилось: бескорыстные благотворители нынче перевелись! По-прежнему главной приметой казовского интерьера и фундаментом благосостояния «Логос-Авто» оставался рабочий с кувалдой. Только теперь это был истощенный рабочий с ржавой кувалдой. Но деваться ему все равно было некуда: завод оставался в Антонио единственным источником рабочих мест.
Это была не первая и не последняя история разорения советского наследия, запечатленная в памяти Питера. Все растаскивалось, разворовывалось, крохи, отобранные у одних, становились основой фантастического богатства других, избранных, немногих — слишком немногих… Вспышки холеры и тифа, небывалая распространенность венерических болезней, падение продолжительности жизни — все указывало на катастрофу. Но в чем же причина катастрофы? В том, на что отец и дед Зерновы уповали, как на манну небесную: в падении коммунистов. Дворяне-эмигранты считали, что коммунистический режим — единственное, что сдерживает богатырские силы русского народа… Да полно, не ошибались ли они? Впервые Питер усомнился в одном из принципов, что вели его вперед, вдохновляя на творчество.
Питер успел застать кусочек советской эпохи — на излете, на исходе сил и все-таки жизнеспособной, обеспечивающей жизнь своих граждан. Да, начало советской власти базировалось на преступлении, идеалы революции были самоубийственно-антинациональны, и сохрани русские верность этим идеалам, к тридцатым годам двадцатого века с Россией было бы покончено. Однако здравый смысл понемногу взял свое, и постепенно скопище революционных самоубийц на одной шестой части суши трансформировалось в обычное государство. В последние годы перед горбачевским крушением это было государство скорее тяжеловесное, чем агрессивное; его человеческий каркас составляли чиновники, а не маньяки. Его разрушили — во имя чего? Частная собственность, свободный рынок — твердят новые революционеры, точно заклинание; но частная собственность и свободный рынок — не панацея от всех бед. Они есть и в беднейших странах, но там нет здорового государства и здорового общества, составляющих основу цивилизованной жизни. Если русские (отрешенно подумал Питер, выводя себя за скобки национальности, которую привык считать своей) хотели что-то изменить, почему бы им было не начать с основ? Возрождать самостоятельность на местах, восстанавливать общественные организации, подмятые и сокрушенные советской властью, помогать церкви, укреплять семью… Сначала эти необходимые меры — свободный рынок потом! Но нет, снова сбросили, уронили государственный колосс, не добившись ничего, кроме тотальной нищеты и нигилизма. Чернейшего нигилизма, который вступает в свои права, когда нечего больше терять. Нет, право же, поневоле подумаешь, что в русской натуре заложена страсть к разрушению: как только у русского появляется шанс выбраться на поверхность, он немедленно старается себя утопить, да поглубже, чтобы остаться на дне.