Евпраксия (Загребельный) - страница 221

Вспомнила, как на Красном дворе Всеволода били челядинцев княжеские подручные, какой страх царил там в темных закутках, какая забитость, как все слуги и служки носились стремглав, толкались, бранились, препирались, пугались и сторожились гнева княжьего, гнева боярского – не Красный двор, а пуща дикая, набитая зверьем, где меньшие дрожат перед большими, а те пред еще большими.

Вспоминала княжьи рассказы о волхвах, рассказы, пронизанные страхом и ненавистью, – волхвы рисовались непостижимой таинственной силой, что вечно противилась князю и его воеводам, епископам и священникам, угрожала спокойствию и установленному порядку, а с волхвами как-то смыкались всегда холопы, смерды, шли за бунтарями послушно и своевольно: били, грабили, громили, нападали на княжеские дворы и на церкви, пытались однажды напасть даже на Печерскую обитель, игумен Феодосий перепугался и бежал в Чернигов, дескать, "не волит быть в Киеве, егда сидит там Святослав, коий не правдой захватил великокняжеский стол". Еще до рождения Евпраксии у князя Изяслава, шедшего из Польши в Киев, убили в Дорогобуже конюха, а в Киеве холопы тогда же задушили новгородского епископа Стефана. В год рождения Евпраксии в Новгороде появился некий волхв и подговаривал к бунту против епископа. Князь Глеб с дружиной оборонил епископа, а волхва убил. В то же самое лето в Киеве тоже появился некий волхв и стал пророчить, что на пятое лето Днепр-де потечет вспять, а земли поменяются местами: греческая станет на русской, а русская – на греческой. Волхва тайком убрали по велению князя Изяслава. Тогда же взбунтовался люд на Белоозере, подстрекаемый двумя волхвами против знатных жен, державших жито, мед, рыбу и скоры. Ян Вишатич, воевода князя Святослава, полонил волхвов и дал их повесить лучшим мужьям.

Уже в Германии пробился к Евпраксии в Кведлинбург страшный человек, с отрезанным носом и отсеченными до самых плеч руками. Кричал: "Еси русская княжна? Признаешь ли, что тоже русский есмь? Холоп Дудыка из Новгорода, а обтесал меня так-то епископ Лука, а князь потворил злодейству. Вот – утек и бегаю по свету, хочу бежать от боли своей, а не убегу ведь никогда!"

Не слыхала, не видела, не замечала такого, отворачивалась, проходила мимо, подняв высоко голову, замкнутая гордыней происхождения, сосредоточенная на своем, углубленная в свое. Еще не ведала тогда: человек в своих несчастьях непреложно объединяется со всеми людьми. Слишком поздно это поняла. Простой люд так и остался для нее недоступно-загадочным, а высокородные лица вселяли слепой страх и отвращение. Где взять силы, как выстоять, как одолеть? Снова возвращалась мыслью к своему заточению в башне и – удивительно! – чувствовала, что там ей было будто бы легче, по крайней мере намного проще. Она заточена, но она невиновна, враг известен – император, ей все сочувствуют, все, все против него. Императрицу Куррадо может освободить или хотя бы сообщить о ней в Киев, и там всполошатся и попытаются что-то предпринять, даже смерть ее, случись тогда эта смерть, предстала бы почетно-мученической, славной и чистой. Теперь же обременяло неравенство между невидимыми врагами и ее откровенной беззащитностью.