Я смотрел в зеркало, дожевывая булку.
Я отвернулся.
Пешеход шел к зеркалу, появившись откуда-то сбоку. Я помешал ему отразиться. Улыбка, приготовленная им для самого себя, пришлась мне. Он был ниже меня на голову и поднял лицо.
Спешил он к зеркалу, чтобы найти и скинуть гусеницу, свалившуюся на далекую часть его плеча. Он и скинул ее щелчком, вывернув плечо, как скрипач.
Я продолжал думать про оптические обманы, про фокусы зеркала и потому спросил подошедшего, еще не узнав его:
– С какой стороны вы подошли? Откуда вы взялись?
– Откуда? – ответил он. – Откуда я взялся? (Он посмотрел на меня ясными глазами.) Я сам себя выдумал.
Он снял котелок, обнаружив плешь, и преувеличенно шикарно раскланялся. Так приветствуют жертвователя милостыни бывшие люди. И, как у бывшего человека, мешки под глазами свисали у него, как лиловые чулки. Он сосал конфетку.
Немедленно я осознал: вот мой друг, и учитель, и утешитель.
Я схватил его за руку и, едва не припав к нему, заговорил:
– Скажите мне, ответьте мне!..
Он поднял брови.
– Что это… Офелия?
Он собирался ответить. Но сквозь уголок губ сладким соком прорвался флюс леденца. Чувствуя восторг и умиление, я ждал ответа.
Приближение старости не пугало Ивана Бабичева.
Иногда, впрочем, из уст его раздавались жалобы по поводу быстро текущей жизни, утраченных лет, предполагаемого рака желудка… Но жалобы эти были слишком светлы, по всей вероятности, даже мало искренни – риторического характера жалобы.
Случалось, прикладывал он ладонь к левой стороне груди, улыбался и спрашивал:
– Интересно, какой звук бывает при разрыве сердца?
Однажды поднял он руку, показывая друзьям внешнюю сторону ладони, где вены расположились в форме дерева, и разразился следующей импровизацией.
– Вот, – молвил он, – дерево жизни. Вот дерево, которое мне говорит о жизни и смерти более, нежели цветущие и увядающие деревья садов. Не помню, когда именно обнаружил я, что кисть моя цветет деревом… Но, должно быть, в прекрасную пору, когда еще цветение и увядание деревьев говорило мне не о жизни и смерти, но о конце и начале учебного года! Оно голубело тогда, это дерево, оно было голубое и стройное, и кровь, о которой тогда думалось, что не жидкость она, а свет, зарею всходила над ним и всему пейзажу пясти придавала сходство с японской акварелью…
Шли годы, менялся я, и менялось дерево.
Помню превосходную пору, – оно разрослось. Минуты гордости испытывал я, видя его неодолимое цветение. Оно стало корявым и бурым, – и в том таилась мощь! Я мог назвать его могучей снастью руки. А ныне, друзья мои! Как дряхло оно, как трухляво!