— Об этом нелепом обвинении знает довольно много людей, и скрывать тут нечего, — подчеркнуто сухо и небрежно заметил я. — Эти факты давно изучены и опровергнуты. Во всяком случае они должны быть истолкованы вовсе не так, как это делаете вы.
— А как я их толкую?
— Как черт Евангелие! Хотя прошлое, как вы утверждаете, вас не интересует.
И я резко поднялся. Встал и Ценков — он был повыше Цачева, но мне показалось, что и он проглотил палку.
— Очень сожалею, что не могу быть похожим на вас, товарищ Свиленов.
Вот это неожиданность! Я был уверен, что он молча выйдет из моего кабинета, изобразив гордое презрение.
— В каком же это смысле?
— Я не могу, как вы, испытывать ко всем людям евангельскую любовь.
Вот оно что… Я рассмеялся от души:
— Ошибаетесь, Ценков! Моя профессия и сама жизнь заставляют меня ненавидеть множество людей и вещей.
— Вот как? К чему же, например, вы испытываете ненависть сейчас?
— Сейчас? Извольте — ко всем фамилиям, которые начинаются с буквы «Ц». Мне кажется, что люди, которые носят такие фамилии, похожи друг на друга!
— Мне очень жаль, товарищ полковник, что наша встреча вызвала у вас неприятные ощущения. Ведь вы меня вызвали сами.
— Что вы, совсем наоборот! Наша встреча даже обрадовала меня.
— Чем же, интересно?
— А тем, что тридцать лет назад вы еще под стол пешком ходили и поэтому не могли быть следователем или прокурором в тогдашнем судилище против Марии Атанасовой!
— Напрасно вы так плохо думаете о молодом поколении, товарищ полковник.
Я невольно откинулся назад — мне показалось, что кобра сейчас бросится на меня. Но она ехидно усмехнулась, взглянула на меня глазками-гвоздиками и, выпрямившись, поползла за дверь. А я закурил сигарету и подумал, что, хотя закон и разрешает это, рано, рано мне еще помышлять о пенсии!
* * *
Архивы говорят о многом, архивы почти ничего не говорят — все это известно давно, однако, зарывшись снова в протоколы того самого расследования в пятьдесят первом, я в который раз убедился в справедливости старой максимы.
Как только кобра Ценков выполз из моего кабинета, я попросил Ани сделать мне двойной кофе и принести папки. В который раз я погружался в дебри этого идиотского расследования, которое катком проехалось по гордой и нежной душе Марии. Протокол вел неопытный человек, о стенографии тут даже речи не могло быть, записана была какая-то бессмыслица — начало одной фразы, конец другой, середина третьей. В пятьдесят первом магнитофонов почти не было, поэтому в наших «провинциях» допросы записывались от руки. И вот среди каракулей, выведенных сломанным пером и водянистыми чернилами, я все-таки уловил глубокую драму Марии, которая металась, как рыбка на угольях, под градом коротких ударных вопросов Георгия. Да, среди них был и этот — об обстоятельствах смерти старшей Марии. Вопрос, несомненно, содержал косвенное обвинение в адрес нашей Марии, но ее ответ был, видимо, таким нечетким, что понять что-либо было просто невозможно. В двух местах, однако, промелькнуло упоминание о «письме» — вероятно, речь шла о записке, которую старшая Мария оставила перед самоубийством, об этом не раз упоминала наша Мария, когда рассказывала о тех событиях.