Валентин Распутин (Румянцев) - страница 305

Добавлю к этому собственное впечатление о посёлке, сохранившем название родной деревни писателя. Именно в тот год, о котором идёт речь в диалоге, мы приехали в Аталанку на день втроём: Распутин, я и журналист иркутской газеты. На улице к знаменитому земляку подходили люди — мужчины всё какие-то потерянные, помятые, иные с явными признаками известной слабости, женщины озабоченные, словно бы вдруг вспомнившие, что они способны и улыбаться. Школа-восьмилетка, лишившаяся из-за пожара собственного здания, ютилась в заброшенном детском саду. Мы вошли. Ребята в тот холодный весенний день сидели за старыми домашними столами в верхней одежде, от щелястого пола сквозило. Комнаты с тонкими перегородками и наспех навешенными дверями полнились голосами из соседних «классов». Детей в школе не кормили: власти не имели на это денег… Со сжавшимся сердцем вспомнил я свою маленькую деревню военного сорок второго года, детсад, который был открыт колхозом для нас, голодающих малышей, чистую и тёплую, с домашними печами, начальную школу, куда мы заглядывали иногда к своим старшим братьям или сёстрам. Какие же враги принесли на обогревавшую нас прежде землю такое разорение?

Но вернёмся к диалогу. То, что сказал журналисту Валентин Григорьевич после рассказа о своём разорённом родном уголке, стало для меня и ожидаемым, и неожиданным размышлением:

«Мы не знаем, что происходит с народом, сейчас это самая неизвестная величина. Албанский народ или иракский народ нам понятнее, чем свой. То мы заклинательно окликаем его с надеждой: народ, народ… народ не позволит, народ не стерпит… То набрасываемся с упрёками, ибо и позволяет, и терпит, и договариваемся до того, что народа уже и не существует, выродился, спился, превратился в безвольное, ни на что не способное существо.

Вот это сейчас опаснее всего — клеймить народ, унижать его сыновним проклятием, требовать от него нереального образа, который мы себе нарисовали. Его и без того беспрерывно шельмуют и оскорбляют в течение десяти лет из всех демократических рупоров. Думаете, с него всё как с гуся вода? Нет, никакое поношение даром не проходит. Откуда же взяться в нём воодушевлению, воле, сплочённости, если только и знают, что обирают его и физически, и морально.

Достоевским замечено: „Не люби ты меня, а полюби ты моё“, — вот что вам скажет народ, если захочет удостовериться в искренности вашей любви к нему. Вот эта жизнь в „своём“, эта невидимая крепость, эта духовная и нравственная „утварь“ национального бытия и есть мерило народа.

Так что осторожнее с обвинениями народу — они могут звучать не по адресу.