В первые месяцы жизни на перевалочной базе у Степана хлопот было так много, что тосковать по людям и-выпивке не приходилось. Он даже вечерами не играл на балалайке, которую возил с собою всюду с тех давних дней, когда был призван в армию из глухой маленькой деревеньки на Рязанщине. Висела балалайка преспокойно на стене, и Степан, намаявшись на работе за день, не притрагивался к ней. Ляжет в постель, посмотрит на инструмент и тут же засыпает. Балалайка в семье Мячиковых была любимейшим инструментом. На ней играл дед Степана, его родной отец, Даже мать и старшая сестра. Бывало, в доме Мячиковых по праздникам устраивались такие концерты, что слушать игру собиралась вся деревня. Маленьким семейным оркестром руководил отец Степана — Порфирий, жилистый и крикливый мужик. Он был таким заядлым и требовательным музыкантом, что не приведи господи. Когда сам дед Прохор, родной отец Порфирия, фальшивил, тот даже кидался на него с кулаками. Всем остальным и подавно спуску не давал.
В начале ноября выпал сухой, уже не таявший на промерзлой земле снег, реку затянуло толстым льдом, дни стали короткими и яркими, а ночи длинными до одури. Все, скованное холодом, стало другим, даже звезды в ночном небе поблескивали по-особому, отражая в своем свете лютую стынь Севера.
С приходом зимы кончилась у Степана и работа. Днями он слонялся как неприкаянный по двору в поисках дела, а темными и длинными вечерами до изнеможения играл на балалайке, пел хриплым голосом выученные еще в детстве частушки и разговаривал с палевым псом, который всегда лежал у порога, сытый, одуревший от хозяйской ласки, внимания, помахивал хвостом и поскуливал, будто понимал все.
— Давай, давай, голуба, подтягивай, — кричал Степан. — В два голоса веселее.
Оленеводы и охотники пока не приезжали на перевалочную базу. У охотников только начался промысловый сезон, и они не нуждались ни в продуктах, ни в одежде. Оленеводы же со стадами оленей совсем недавно стали перекочевывать с летних пастбищ на зимние, и потому ждать их нужно было лишь к январю.
В короткие морозные дни Степан выходил на крыльцо дома, подолгу стоял, смотрел на бесконечные, безжизненные, заснеженные дали, на небо, еще хранящее в себе легкую синеву долгой полярной ночи, и вспоминал родной дом, березовую рощу за деревней, в которую бегал мальчишкой собирать летом землянику, и тоска, солоноватая, горячая, подкатывалась к горлу. В такие минуты Степану нестерпимо хотелось к людям. Хотелось увидеть их лица, улыбки, услышать их голоса. И велико для него было теперь желание посидеть за столом у открытой бутылки, поговорить о пустяках, послушать душевные рассказы о мужских мытарствах, самому рассказать о своей нелегкой, обделенной судьбе. В такие дни, стоя на крыльце дома, Степан начинал сердцем понимать и даже принимать смерть своего предшественника. «Ну нет, нас, деревенских, этим не возьмешь, — пугаясь, говорил он сам себе. — Мы народ рязанский, крепкий, работу любим, и такая нота нам ни к чему».