Еще не были раскрыты врата кремника, встречавшего дружину, а уже калился и дышал дымом, оживал тайной и грозной жизнью дом, стоявший на отшибе, под градом, у самой реки. Сердце замирало, стоило только глянуть в его сторону.
Дружина спускалась в тому дому пешей, на ходу снимая гайтаны, распуская пояса, вынимая из ушей кольца. У порога отец первым кланялся баннику, который, разыгравшись в предвкушении встречи с большим хозяином, трещал внутри горячими камнями и ворочал всем срубом. Так, совершив низкий поклон с приговором, отец вступал в жаркую тьму. От его движения раскаленный дух подкатывал с реки наверх, до самого кремника, порой опаляя не убранные вовремя холсты.
Как только дружина уходила в банный жар, так все женщины скрывались со света. Даже шелест их подвесок, всегда откуда-нибудь да слышный с рассвета до самой ночи, в этот час стихал вовсе. Нельзя было тревожить зрение и слух воинов, собравшихся в нижнем доме и дышавших оттуда шумно, по-бычьи. Хищные духи Поля, изголодавшиеся по женской плоти, выходили из их тел с каплями и ручьями горького, полынного пота, что порой прожигал насквозь банные лавки. Такой пот не впитывался в земляной пол, а оставался на нем остывшими железными бляхами.
Бывало, случалось плохое, против закона. Случалась и смерть. Однажды сверху, из града, увидели, как понесла река прочь от того раскаленного дома совсем растерзанную холопку, осмелившуюся было обойти его жар всего на обанадесять шагов стороною. А за несколько мгновений до того огромная, жилистая змея-рука высунулась из дома и, схватив женщину, убралась внутрь. Тогда сторожевые кмети успели загнать малых в стены кремника прежде, чем тело с окровавленным лоном выпало из огненного дома в воду.
Когда не зачиналось плохого, малых не прогоняли наверх. Только им, молодшим княжьего рода, не грозило у стен горячего дома ничего, кроме такой же страшной, но безопасной и радостной поимки.
Братья подкрадывались к срубу сквозь высокие травы и, как настоящие воины, крепко терпели крапиву. Полагалось каждому по очереди подобраться к самому крыльцу, которое сторожил двухголовый уж. Он пропускал лазутчика на ступеньку, если тот ублажал его лягушкой и ласковым заговором. Дальше оставалось только стукнуть в дверь колотушкой и тут же отпрыгнуть в заросли. Изнутри могли вовсе не откликнуться, но, бывало, с первого же удара из жаркой тьмы огромная рука успевала-таки — зацепить за шею, схватить за волосы, стиснуть плечо. И тогда уж малой летел, все забыв, в черную пасть, в горячее облако. Воины живо срывали с малого порты и рубашонку. Громовой хохот гудел кругом него. Лилово светилась, давя жаром, горка больших камней. Солнечный луч из окошка узко пронизывал пар и всю банную черноту. Огромные голые ноги обступали малого, огромные руки прижимали его к скользкой, сильно пахнущей лавке — и спину его вдруг широко осекало болью, радостно ожидаемой и едва стерпимой. Пугали, фырча и отплевываясь жаром, камни. Упругое тепло пихало и обхватывало малого, как материнская утроба в час опростания. И вновь, и еще, и в несчетный раз обжигала боль. Потом малого вдруг сметало с лавки, и он вылетал в холодный и яркий свет, как в первый миг своего рождения — и летел над крыльцом и над мостками.