– Как думаешь, Кобзон нас не выдаст?
– Ты дурак? – ответила Жанна. – Ведь это Кобзон. Никогда.
Иосиф Давыдович не разделяет моего стремления лечить Жанну за границей. «Меня лечили здесь. Здесь лучшие врачи. И у меня есть ресурс», – говорит он мне. И этот ресурс немедленно включается. В тот же день у меня в руках телефонные номера светил нейрохирургии и нейроонкологии: академика Александра Николаевича Коновалова из НИИ нейрохирургии имени Бурденко и академика Михаила Романовича Личиницера из Российского онкологического научного центра имени Блохина.
В те дни, наполненные тяжелыми раздумьями, понимаю, что больше не могу выносить всё происходящее в одиночку. Мне нужна поддержка, нужен советчик или хотя бы кто-то небезразличный, с кем я могу просто поговорить. Рассказать о своих страхах, о трудностях лечения, о том, как мучительно видеть и знать подробности того, что переживает человек, который проходит лечение от рака, как химиотерапия, убивая опухоль, попутно разрушает организм, какие приступы боли и рвоты сопровождают химию, как сохнет кожа, как мучительно хочется пить и невозможно сделать ни глотка, как голод пожирает изнутри, но нет сил что-то съесть, как мучают то понос, то запоры, какой страшнейший морок и испытание эта химия, как изводит, мучает и видоизменяет она любимого человека. И какая мука на это смотреть.
Слаб и беззащитен не только онкологический больной, но и тот, кто находится рядом, кто должен быть поддержкой и не может признаться, что нет сил. Думаю, именно в эти моменты охватывает настоящее отчаяние.
Постсоветский менталитет не позволяет хватать доктора за полу халата в поисках поддержки. Да и доктора, даже самые отзывчивые, – они ведь чаще всего не про это. А еще неизвестно откуда взявшаяся уверенность, что никто из прежних друзей не захочет делить с тобой это горе, отрезает любые возможности нормального живого человеческого общения.
Никогда еще я не был так одинок, как в месяцы болезни Жанны.
Единственная, с кем я говорю о болезни в ежедневном режиме, – ее мать. Однако ее интерес по-прежнему ограничен названиями таблеток и лекарств. И мне кажется, что спустя полгода болезни она по-прежнему не отдает себе отчет в серьезности происходящего. Кажется, даже не может точно повторить диагноз. И при этом я чувствую с ее стороны давление, невидимый укор – почему ее дочери по-прежнему плохо? Неожиданно, будто очнувшись от спячки, она требует сказать ей «правду», утверждает, что от нее что-то скрывают. Тогда я почувствовал себя будто на месте врача, который должен сообщить родственнику о тяжелом диагнозе члена его семьи. Родственнику, который не хочет ничего слышать и ждет, что все проблемы разрешатся сами собой. «Жанна тяжело больна, – старательно подбирая слова, начну я. – Диагноз не оставляет надежд на полное выздоровление. Но это вовсе не значит, что схватка проиграна. Мы вынуждены ждать, как опухоль отреагирует на лечение. Но все же, что бы ни показали анализы, испробованы еще не все средства, и это значит, что мы все еще можем действовать. Может ли Жанна умереть? Да. Может ли она выжить? Никто не знает…» Я повторил всё то, что говорили нам врачи: одни поддерживая, другие не желая обнадеживать. Что еще я мог добавить? «Я не оставлю вашу дочь и сделаю всё, что в моих силах». Но меня не услышали. В лице матери Жанны мне не удалось найти ни союзника, ни поддержки. Я ощущал, что в происходящем винят меня и, не прилагая усилий, ждут, что всё это я должен исправить. Почему? Увы, не знаю.