Тристан-Аккорд (Трайхель) - страница 13

Этого решительно недостаточно. Придется взять за основу Шиллера. Хотя если уж у Гёте Лета упоминается всего раз, то на Шиллера и вовсе рассчитывать не приходится. Но драмы вселили в него надежду: Лета упоминалась в них трижды: два раза в „Разбойниках“ (песня Амалии завершалась словами: „Леты нет для Гектора любви“) и один раз — в „Орлеанской деве“: „Да канет в Лету прошлое навеки“. Это все-таки лучше, чем ничего. Чтение прозы оказалось безрезультатным. Оставалась лирика, и тут, как ни странно, упоминания Леты хлынули как из рога изобилия: шесть случаев! Плюс упоминание в „Ксениях“, которое Георг поначалу упустил. К сожалению, шесть упоминаний вскоре сократились до пяти: в „Прощании Гектора“ Георгу встретилась уже знакомая строка из „Разбойников“: „Леты нет для Гектора любви“. Интересно, обращалось ли на это внимание раньше? Знают ли об этом шиллероведы? Но не успел Георг обрадоваться, что совершил научное открытие, как обнаружил подробный комментарий на этот счет. Тогда он совсем приуныл. Не столько из-за того, что открытие уже сделал кто-то другой, сколько из-за ощущения тупика. Он на ложном пути. И в довершение всего, в один из летних, пламенеющих закатным солнцем вечеров накануне субботы, он, незадолго до закрытия библиотеки, обнаружил у Шиллера, словно в насмешку, еще одно упоминание Леты, которое читалось как очевидная эпиграмма на все его потуги: „Стикс вброд мы переходим, А в Лете — застреваем“.[11] Так ему и надо. Шиллер прав. Не судьба ему выкарабкаться из Леты. Окончательно разуверившись в успехе своего диссертационного проекта, Георг вышел из зала и прошелся по знакомым университетским коридорам, по которым ходил уже не первый год, но никогда еще не слонялся так бесцельно. Это могли позволить себе разве что не стеснявшиеся ученой публики бездомные да местные сумасшедшие. В том числе небезызвестная „графиня“ — бывшая ассистентка философского семинара, которая в кругах гуманитариев Свободного университета слыла чем-то вроде привидения или домового. И еще — недоучившийся английский филолог, таскавший за собой повсюду коробку, набитую скоросшивателями. У Георга тоже было много скоросшивателей, однако он никогда не испытывал желания упаковать их в коробку и таскать повсюду за собой. Но тем вечером, после панического шестинедельного чтения Гёте и Шиллера, эта потребность показалась ему вовсе не такой уж странной.


Уже на следующее утро, в субботу, Георг был спасен. Так он, по крайней мере, решил, обнаружив в почтовом ящике письмо из Италии. Бергман ему написал. Собственноручно! В очень личном, даже сердечном письме он рассказывал о своей работе над „Елисейскими полями“. Подробно разъяснял замысел и структуру сочинения, касаясь не только оркестровки, темпов, тембров, но и значения новой вещи для него самого. „Елисейские поля“ — признание в том, что молодость прошла. Только достигнув зрелости, осмелился он подступиться к теме утопии и красоты. Отчаиваться — привилегия незрелой юности. Долг человека взрослого — не поддаваться отчаянию. Сейчас, продолжал Бергман, подходит к концу работа над третьей частью, и гимн для четвертой нужен как можно скорее. Необходимо спешить: даты премьер — не одной, а сразу нескольких — уже назначены: „Елисейские поля“ будут исполнены в Чикаго, Мадриде и Берлине одновременно. „Сенсация сезона“, — пояснял Бергман в свойственной ему манере. Соответственно, и гимн должен быть сенсационным. Такое по плечу только Георгу, в этом Бергман не сомневается. Поэту предлагается как можно скорее приехать на Сицилию и поработать на месте. Лучше всего — в следующую субботу. Через неделю Георг уже летел в Палермо. Стоял сентябрь, идеальное время для путешествия на Сицилию. Георг радостно предвкушал поездку. Диссертация и Лета были временно забыты. „Да канет в Лету прошлое навеки…“, — вспоминал он, наслаждаясь тем, что вновь безраздельно служит Искусству. И Бергману! Судя по всему, композитор простил ему вязаный галстук и эмсфельдскую неотесанность. В Палермо самолет приземлился у самой кромки взлетно-посадочной полосы, еще несколько метров — и он рухнул бы в море, но никто из пассажиров и бровью не повел. В зале прибытия Георг увидел незнакомого мужчину, который держал над головой объявление: „Синьор Георг“. За ним прислали водителя. Жаль, что не Бруно. Георг сгорал от нетерпения вновь увидеть „бентли“. Но пришлось довольствоваться „дизель-мерседесом“ и незнакомым шофером, неразговорчивым сицилийцем с крестьянской внешностью. Имевшихся в распоряжении Георга ресурсов итальянского хватило лишь на пару дежурных фраз, и усевшись на заднее сиденье, он молча уставился в окно. Здесь, в береговой зоне, сицилийские пейзажи мало отличались от шотландских. Скудная растительность, трава да скалы. Разве что трава не зеленая, а грязно-серая, выжженная солнцем. До Сан-Вито-Ло-Капо оказалось довольно далеко, окруженная холмами вилла стояла не в самом городке, а слегка на отшибе. Когда большая часть пути осталась позади, вдали показалась широкая четырехугольная башня. Видимо, это та самая „башня Маэстро“, о которой писал „Gardener“. Имение казалось довольно большим: за оградой, сложенной из нетесаного камня, виднелись оливковая рощица и пинии. Водитель подъехал к железным воротам и дал двойной гудок. Женщина в кухонном переднике и поварском колпаке — должно быть, кухарка или экономка — открыла ворота. Водитель, видимо, тоже состоял в штате: въехав во двор, он отогнал машину в гараж, где уже стояли незнакомый бежевый джип и „бентли“. Поздоровавшись по-итальянски, женщина отвела Георга в боковой флигель, где для него была приготовлена целая небольшая квартирка, состоявшая из кабинета, спальни и ванной. Из кабинета можно было выйти прямо в сад, на террасе стоял письменный стол и несколько стульев. Вот где гимны-то писать! — подумал Георг, поставив вещи и выйдя на террасу. Конечно, ему придется несладко. На оплаченном Бергманом билете, который ему вручили в аэропорту Тегель, была проставлена дата обратного рейса — следующий четверг. Итак, не считая сегодняшнего дня и дня отъезда, у него всего четыре дня в запасе. Он успел только разобрать рюкзак и, выйдя на террасу, полной грудью вдохнуть пропитанный благоуханием пиний и трав воздух Сицилии, как зазвонил телефон. На проводе был Бруно. Приветствие его, как и в прошлый раз, было столь лаконично и небрежно, будто они только вчера расстались. Бергман ждет Георга в гостиной. Пройти можно через сад и большую террасу. Все двери открыты. Георг вышел в сад, пересек ухоженную и, несмотря на сицилийское лето, ярко-зеленую лужайку, приблизился к дому, увидел большую террасу, на которой стоял каменный обеденный стол и несколько кованых стульев, и вошел в гостиную. Она была очень похожа на гостиную в „Плазе“, разве что просторнее. Но все детали интерьера — камин, зеркала от пола до потолка и обилие антикварной мебели — ничем не отличались от нью-йоркских. Георгу бросился в глаза рояль и громадный книжный шкаф, заставленный внушительными томами. Присмотревшись, он разглядел на корешках имена Баха, Моцарта, Вагнера и Бергмана. Если первые три композитора были представлены полными собраниями, то наследие Бергмана стояло на полках в виде разрозненных изданий: при жизни полное собрание, должно быть, не положено. Да и потом, его пришлось бы постоянно дополнять — учитывая невероятную продуктивность Бергмана. По количеству сочинений, это было видно невооруженным глазом, Бергман уже и сейчас не уступал своим великим собратьям. Музыкантом Георг не был, партитуры ему мало что говорили, но вагнеровского „Тристана“ он опознал довольно быстро. Это навело его на мысль взглянуть наконец-то на Тристан-аккорд. Вагнер стоял довольно высоко. Взобравшись по невысокой старинной деревянной стремянке, он потянулся за партитурой. Чтобы ее достать, пришлось встать на цыпочки. Левой рукой он ухватился за полку, а правой начал было вытаскивать переплет, но том оказался таким тяжелым, что одной рукой его было не удержать. Пытаясь помочь себе другой рукой, Георг потерял равновесие, снова вцепился в полку, и партитура, конечно же, выскользнула и с грохотом упала на пол. Спрыгнув на пол и уже нагнувшись, чтобы ее поднять, Георг заметил Бергмана. Композитор стоял у камина и наблюдал за происходящим. „Хэллоу!“ — с чуть заметным американским акцентом сказал Бергман. „Здравствуйте, — откликнулся Георг. — „Тристан“ упал“. „Как закончите — побеседуем“, — сказал Бергман и удалился. Георг поднял партитуру и со всей осторожностью, на какую только был способен, водрузил ее на прежнее место. Затем он стал ждать Бергмана, и ожидание его длилось довольно долго. Композитор появился лишь минут через двадцать, держа в руке стакан виски. „Хотите виски?“ — спросил он. „Нет, спасибо“, — предусмотрительно отказался Георг, помня о том, как однажды на Скарпе Бергман уже пытался его угостить. Пригубив виски, Бергман поставил стакан на каминную полку и предложил пройтись по саду и там все обсудить. Сад был похож на парк, ландшафты сменяли друг друга: миновав цветник, оливковую рощицу и небольшой виноградник, они оказались в лесочке, где среди пиний стоял добротный и с виду очень комфортабельный деревянный дом. „Студия Стивена“ — Бергман подошел к двери и постучал. Стивен открыл дверь. Он был очень бледен, словно после бессонной ночи, за его спиной виднелся заваленный нотными листами письменный стол. „Господин Циммер приехал“, — сообщил Бергман. Поздоровавшись с Георгом, Стивен первым делом спросил про диссертацию. „Пока в стадии предварительных набросков“, — ответил Георг и, предупреждая любопытство Стивена, поскорее задал встречный вопрос: „А как ваш диссер?“ Он специально сказал „диссер“ вместо „диссертация“. Принятое в университетских кругах словцо задавало интимный доверительный тон. „В целом неплохо“, — ответил Стивен. Но сейчас руки не доходят. Нужно проанализировать „Елисейские поля“ для программки премьерного концерта. Притом что вещь еще не готова. Но Бергман отдает ему свои наброски, так что анализировать и комментировать можно, так сказать, по ходу дела. Поразительная эффективность труда! Бергман сочиняет, Стивен анализирует, а теперь вот и он подъехал, чтобы писать гимн. Тут у Бергмана, молча следившего за диалогом, видимо, кончилось терпение, и пожелав Стивену „Buon lavoro“, он развернулся и повел Георга на нижнюю лужайку, где в укромном уголке располагался бассейн. У воды стояли плетеные кресла, Бергман уселся в одно из них, Георг присел рядом. Здесь тоже был телефон. Бергман набрал номер и велел экономке принести оставленный на каминной полке стакан с виски. О цели приезда Георга пока не было сказано ни слова. В саду Бергман то и дело склонялся к растениям или придирчиво проверял состояние садовых лесенок, клумб и каменной кладки ограды. Но сейчас он прямиком заговорил о деле, то есть о требуемом гимне. Его представления о тексте носили самый общий, но при этом предельно конкретный характер. Услышав эпитеты „чарующий“ и „прекрасный“, Георг испугался. Чем чаще повторял Бергман, что гимн должен быть чарующ и прекрасен, тем сильнее сомневался Георг, что задача ему по плечу. Кроме того, Бергман желал, чтобы гимн был написан определенным размером. Хорошо бы дактиль, еще лучше — элегический дистих. „Ага, понятно“, — поспешно кивнул Георг. (О существовании элегического дистиха он за двенадцать семестров теории литературы ни разу не слышал). Далее. В гимне должно быть не менее четырнадцати строк, в крайнем случае — шестнадцать, но лучше четырнадцать; пусть он воспевает земное творение, красоту природы, гармонию звездного неба, блаженство любви и так далее; некоторая экзальтация допустима, но кич — ни в коем случае; кончаться он должен на „а“. „А?“-переспросил Георг, которому показалось, что он ослышался. „А“, — прозвучало в ответ. — Для певкости». Затем Бергман сказал: «Приступайте к работе», встал и стремительно зашагал прочь. Георг не сразу его догнал. По пути им встретилась экономка со стаканом виски, но Бергман бросил: «Поздно!» — и женщине пришлось повернуть обратно. Миновав террасу, Бергман направился к «башне Маэстро». У входа он остановился. Поляну перед башней окружали сумрачные высокие деревья — видимо, те самые кипарисовики Лавсона, о которых писал «Gardener». Стоя в дверях, Бергман добавил, что времени мало, придется потрудиться, к воскресному ланчу ожидаются гости, а в понедельник Мэри приедет переписывать партитуру набело. Дверь закрылась, и Георг, растерявшийся от острой незнакомой боли, вызванной именем Мэри, остался один. Охваченный паникой, он на секунду ощутил смертельный страх. Легкие и бронхи словно парализовало. Он сделал глубокий вдох, в груди отпустило, и только тогда он нашел в себе силы обрадоваться скорой встрече с Мэри. Не зря она прокричала ему в Нью-Йорке: «See you in Sicily!» Георг еще немного послонялся по саду и забрел на небольшой птичий двор, где увидел уток, голубей и дюжину белых павлинов. «Павлинья стая? — задумался он. — Или все-таки стадо?» Как бы то ни было, благородные белоснежные создания (хоть они совсем не благородно толклись среди кур, да и повадками почти не отличались от последних), были очень хороши собой. Дойдя наконец до своего флигеля, Георг решил немедля браться за работу. Четырнадцать строк за четыре дня… ничего себе задачка. В качестве подспорья он захватил с собой объемистую антологию западноевропейской лирики и томик Гёльдерлина. Тому, кто пишет стихи, не обойтись без чтения других поэтов, ибо это важный источник вдохновения. Живая жизнь Георга вдохновляла, но чужие тексты вдохновляли его куда больше. По опыту он знал, что чтение обычно помогает, и надеялся, что оно поможет и в этот раз. Помня слова Бергмана, сказанные в Нью-Йорке, Георг взял Гёльдерлина, хотя этот поэт всегда оставался ему чужд и непонятен. Сейчас, перелистывая гимны Гёльдерлина, Георг наконец осознал, что ему в нем так мешало. Патетический тон! Патетика гёльдерлиновских гимнов действовала ему на нервы. К тому же ему было неприятно, что многие стихи начинаются возгласом: «Благо мне!» или: «Так возликуйте!» Но ведь это и делает гимн — гимном. Впрочем, строчки «Я в сияньи Сонма Орионов, Гордо льется пение Плеяд»