Берег (Бондарев) - страница 70

— «Их вайс нихт, вас золль эс бедойтен, дас их зо трауриг бин…» Так… переводим: «Я не знаю, что это означает, почему я такой грустный». Вот это я помню, — говорил вслух Никитин, потягиваясь под пуховой периной и оглядывая веселенькую, залитую розоватым солнцем комнатку, оклеенную выцветшими обоями, разрисованными цветочками и листочками, поглядывая на фотографии усатых стариков при котелках и солидных старух в древних кружевных шляпах, на старинный потрескавшийся комод, платяной шкаф, круглое зеркальце в рамке слева от двери, на столик с чернильным прибором и свечой, прикрытой колпачком, на весь этот кем-то по неизвестной причине оставленный уют. — В самом деле, — сказал Никитин, — мне грустно потому, что я не знаю, кто тут жил. Как это будет по-немецки? Кто — вер. Жизнь — лебен. Ну а теперь, герр лейтенант, попробуем сложить фразу!..

Фразу, однако, он не сложил: на первом этаже хлопнула, ударила по тишине дверь, кто-то там вошел со двора, затем внизу рявкнула луженая глотка: «Подъем! Прекращай дрыхнуть, славяне!» — и сейчас же послышались заспанные голоса, покряхтывание, смех сквозь протяжную зевоту, и чей-то тенорок спохватился, воскликнул:

— Ах, братцы, какую я бабенку во сне видел… Стоит она у забора и эдак с прищуром кивает, кивает мне…

— А ты что? Чесался, дурья голова, или действовал? Дальше что было?

— Рас-стройство!.. Всегда во сне как следовает не получается, известно — видение одно! — пояснил зубоскалящий тенорок. — Эх, ребя, гладкую бы какую-нибудь на эту перинку, под бочок, неделю бы не жрал, а только бы… Ты откуда прибег, сержант? Чего загремел? Гулял ночь никак, а людей чуть свет вздымаешь!

И переливистый командный голос сержанта Меженина:

— А ну, бриться, умываться, туалет навести, котелки в зубы — и за завтраком! Медведя давите много! Опухли от сна! Все! Подымайсь! Лейтенанта разбудили?

— Да пусть себе спит, чего ему…

Потом Никитин услышал скрип тяжелых шагов по лестнице, отбросил разговорник, потянул с кресла обмундирование и, быстро надев галифе, отозвался:

— Я встал, Меженин! Входите! Что за спешное дело? Надеюсь, не танковая атака? Нун, битте, херайн! — добавил он по-немецки. — Бит-те!

— Разрешите, товарищ лейтенант?

Вошел командир третьего орудия сержант Меженин, сильный, широкий костью, немного полноватый, в набело выстиранной гимнастерке, хромовые офицерские сапоги и погоны были влажны, как будто только что шел по росе, задевал плечами мокрые кусты. Его лицо с молочным румянцем, густыми ресницами, светлыми и жесткими глазами было бы красивым, если бы не нагловатая полуухмылка, которая что-то отнимала у него слегка попорченными передними зубами. Считали Меженина везучим бабником, неисправимым сердцеедом, повсюду заводившим неизменно удачливые связи, стоило лишь батарее задержаться на день или два под крышами. Он не скрывал этого, носил в нагрудном кармане коллекцию фотокарточек, исписанных трогательными строчками, и, захмелев, порой хвастливо говорил, что коли уж его судьба смертью обманет, то бабы по нему жалостнее жены на всей Украине и Польше поплачут, что-что, а вспоминать сержанта Меженина будут. Но был он и везучим командиром орудия — пришел во взвод в дни форсирования Днепра, ранен не был ни разу, и награды нетрудно находили его, не затериваясь в долгих госпитальных поисках.