Мне надо рассказать вам, как я попадаю в истории и делаю это с умопомрачительной непринужденностью. И даже попадая в переплет, я пытаюсь быть славным парнем. Каковым быть при такой мнемонике уж всяко труднее, чем Левински Моникой.
Я знаю, что такое гносеология, и я умею играть жертву собственной безупречности.
Есть такая теория: масштаб любой личности определяется силой чувств, которые она вызывает.
В таком разрезе я один из самых масштабных людей планеты. Политика моя проста: не начинать излагать на бумаге мысли, не досчитав до ста.
Я не рос в среде, проникнутой духом пиетизма, безразличен к лютеранству, зато я вырос посреди такого обожания, что мне не грозит атрофия души.
Сенатором мне, может быть, и не быть, но в кабаке я не сдохну и Пастернака прочувствую всего.
Мой главный герой – это всегда я, чертов сангвиник, энигматическая персоналия с горящими глазами, перпетуум-мобиле с любовью к стихам про устройство Вселенной.
«Во дни веселий и желаний я был от балов без ума», но теперь, познав много чего, заделался анахоретом, и мне это очень нравится! Почему? Один резон. Я очень люблю думать.
Книга возводит это пижонское откровение в ранг самоочевидности, за что прошу прощения у Бориса Акунина. Лев Лосев написал:
«Расположение планет
И мрачный вид кофейной гущи
Нам говорят, что Бога нет
И ангелы не всемогущи».
Но ВЕРИТЬ-то надо, я лично не могу изображать из себя жертву страбизма.
У меня есть установка, многое про меня объясняющая: «Хороший план сегодня лучше, чем гениальный план завтра».
Люди, составившие обо мне представление по ток-шоу, уверены, что я здоров плясать на костях, чужд самоиронии и обожаю звук собственного голоса, будучи отверженным чувствами такта и меры.
Но мне хватает ума не вопить, что я слишком тонко устроен для слишком грубого мира, и я инстинктивно держусь подальше от гнилых мест, где дерутся за места в хит-парадах.
Никакого алгоритма, как писать хорошие статьи, которые впоследствии могут образовать душевную книгу, нет; я, конечно, о себе.
Мне кажется, я раньше многих понял, что главное – это ирония и жалость, жалость в самом гуманном ея изводе.
Я один из тех пуленепробиваемых оптимистов, которые с головой погружены в битву между восторгом, который, по-хорошему, должна вызывать жизнь, и раздражением, которое она вызывает.
Доходя иной раз в самовосхвалении до экстатических высот, за собой я должен признать одно достоинство: я безустанно прославляю лирой чувства добрые, и уж эффективнее это делаю, чем все расейские журналисты, вместе взятые. Мозг ведь не гибкая система, а сердце – гибкая. Сердце устает от городского гула, от скоростей, от какофонии, от плохих новостей.