Последнее было чистейшей правдой: в завершение нашей беседы Самсонов предоставил виновному, по его, разумеется, просьбе, трехмесячный творческий отпуск, дабы тот прочувствовал еще глубже преподанный ему урок. И я тут же отправился в большое журналистское путешествие по Сибири. На заведомо провальном для защиты заседании Верховного суда, где рассматривалась (с нулевым результатом, конечно) моя кассационная жалоба, выступал другой адвокат. Получалось, что я действительно сурово наказан, и судья, обрекший меня на это, вполне мог ликовать.
Через месяц примерно, когда я плыл по Енисею, на теплоход пришла радиограмма: «Вылетайте немедленно вы командируетесь в Болгарию на международный конгресс юристов оформление уже началось Самсонов». Об этом я уже где-то писал — повторяться нет смысла. Бывать за рубежом мне пока еще не приходилось: с Болгарии — самой незаграничной из всех заграниц — все тогда начинали. Но после злосчастного частного определения разве могла мне вообще светить заграница? Даже Болгария…
Оказалось, еще как засветила! Не туристом отправился, а делегатом на международный конгресс! Эта поездка вскоре круто изменила мою жизнь — об этом я тоже писал. Не пришел бы Самсонову донос на меня, — в Софию поехал бы кто-то другой. Таковы парадоксы той далекой эпохи.
И прошло еще много лет. Настало другое время. Были изданы, и уже не впервые, сборники адвокатских речей, в том числе и с речью адвоката Плевако по делу Качки. В разных изданиях они стояли у меня на полке, когда почта принесла еще один экземпляр. Дарственная надпись гласила: «… с самыми теплыми воспоминаниями о Вашей доброте — благодарная Паша Качка-Горбик-Дубинская».
Паша Горбик, в замужестве ставшая Полиной Дубинской, а потом еще матерью, а потом и бабушкой двух внучек, провела в неволе почти пять лет и без всякой помощи с моей стороны освободилась на исходе шестьдесят четвертого года: тогда как раз проходила очередная «разгрузка от балласта» женских колоний и тюрем. Ей повезло: ее признали балластом.
О том, как сложилась после ее оправдания жизнь Паши Качки, нигде не написано. Следы ее затерялись. Имя ее осталось в истории лишь потому, что ее защищал великий Плевако.
Закончилось судебное следствие, прокурор и адвокат произнесли речи. Осталось заслушать последнее слово подсудимого и огласить приговор.
Судья посмотрел на часы: половина шестого. Рабочий день уже на исходе. «Объявляется перерыв до завтра, — сказал он. — До десяти тридцати».
По привычке я спросил: «А когда приговор?» Опыт подсказывал, что последнее слово займет от силы минуты две. Во время допроса, который длится порою часами, а то и несколько дней, человек выкладывется настолько, что к последнесу слову энергия уже иссякает. На этой — финальной — стадии процесса речистых подсудимых мне вообще видеть не приходилось, а уж из этого и во время допроса ничего нельзя было вытянуть, кроме разве что «да», «нет», «признаю». Он все признавал — о чем же ему говорить в слове последнем? «На ваше усмотрение…» — только это и умели обычно промолвить такие молчальники, обращаясь к тем, от кого зависела их судьба. Причем всегда по одной и той же модели: ведь обучают несведущих соседи по нарам. Особенно те, кто через эти круги прошел не однажды. У бывалых тюремных сидельцев иллюзий нет никаких: знают прекрасно, что слеза никогда не растопит лед судейских сердец.