Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 480

Зворыгин молчал. Все эти вопросы вворачивал в зворыгинский мозг еще тот немецкий слизняк-искуситель, и Григорий ответил на них за неделю до воздушной тюрьмы. Явь немецкого плена неделимо вступила во владение зворыгинской волей, сознанием, телом, и суровый, неправый, безумный суд родины был такой же далекой, ледяной, заполярною явью, как и завтрашний день, как и вольный ход в небе, как и эта минута. И почти что такой же далекой советская родина оставалась сейчас – как сморщенное личико зворыгинского сына или дочери, как лицо его Ники, как лицо его матери, на золотой заре младенчества склонявшейся к нему.

– Мы-то знаем, как будет. Старики вон, Ощепков с Ершовым, тоже все понимают, наверно, – давно в Красной армии. А пацан твой, Соколиков, прочие? Их же вера ведет. Да какая там вера?! Мать родная покликала, родина-мать! – сиплый голос Свинцова окреп то ли в злобе, то ли в чувстве сиротства. – И идут они, зная, что мать их обнимет, их усталые ноги обмоет, за все горькие муки отлюбит, вещим сердцем увидит, каково было им. А придут – не в землянку, не к печке, не в народ фронтовой, а за ту же колючку. И какая-нибудь тыловая отборная дрянь с сытым рылом, которая нас на священный порыв вдохновляла из теплышка, – кулаком по лицу, кулаком. Признавайтесь, паскуды, как родину продали. И по морде опять. Да и что там по морде? Можно ведь и не бить. Если б это по телу, а то ведь по душе. Это нас-то, нас, нас за своих не признать? Мы же там… мы же к вам…

– Нам до того еще ползти не доползти. На встречу с родиной, выходит, как на смерть, во все глаза не поглядишь. Или что же теперь – не идти?..

В предрассветной лесной непрогляди пошли – норовя до высокого солнца уйти от реки, от вчерашних охотников как можно дальше. Раздвигали еловые лапы, нащупывали шероховатые сосновые стволы; в десяти шагах было ничего не видать, а вокруг все шуршало, шепталось, шелестело, пощелкивало, беспрестанно будило тревогу; то и дело мерещились рокот моторов, лязг чужих голосов, рев пожарной сирены, а потом становилось понятно, что это просто гукают совы и пыхтят под ногами ежи, сами, верно, от страха обращаясь в иглистый клубок, железно нащетиниваясь и пряча потешные свои свиные мордочки. И вдруг небывалый и жуткий в своей обыденности взвизг – совершенно изжитый из памяти звук человеческого и машинного мира – пронизал неохватное дремное, зачерненное ночью лесное пространство, впился в душу и слух, и не сразу назвали по имени этот паровозный гудок, полный грусти напрасного, безответного оклика и навечной разлуки.