Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 53

Все они соглашались копошиться в объедках, обживаться в завалах кирпичного мусора под нависшей над ними чугунной плитой, выводить из депо паровозы и обстукивать буксы для нас, ремонтировать наши машины, стряпать нам и обстирывать нас, раздвигать под солдатами ноги и подкладывать под офицеров своих дочерей, переводить на русский наши страшные приказы – добровольно явиться на сборные пункты сначала евреям, а потом всем здоровым мужчинам и женщинам младше пятидесяти, – и какая-то скотская будничность виделась мне в их движениях, словно мы для них были погодным явлением, воплощением неотвратимой судьбы, ледником, что раздавит не всех: есть какие-то трещины, ниши, в которых возможно укрыться. Словно все, что мы им оставляли, тоже стоит того, чтобы жить. Только два состояния – жадная слизь или трупное окоченение. Я не то чтобы тотчас почувствовал раскалявшее руку желание вытащить табельный «люгер» посреди их базара и выстрелить в небо или чью-нибудь голову, чтобы вскрыть черепа и проветрить мозги: вот что мы можем с вами в любое мгновение сделать. Просто я вдруг с арктической ясностью понял: а зачем и за что их жалеть?

Нет, я не презирал всех русских. На подступах к Днепропетровску гнили русские, убитые с оружием в руках; каждый день их пилоты выходили меня убивать – не могли, но хотели убить, заставляя нас с Решем признать их свободную жертвенность, силу, их подобие нам, их презрение к жизни ради миски помоев. Нет, великое множество так называемых чистокровных арийцев вызывает во мне то же чувство, а верней, ничего во мне не вызывает, равно как евреи, французы, поляки и прочие, согласившиеся с отведенным им местом, со своею врожденной, безболезненной, честной, пожизненной низостью.

В конце апреля 41-го мой шоколадно-палевый «Эмиль» подшибли нудные английские зенитки, так что пришлось зарыться животом в сахарские барханы, до потери сознания трахнувшись головой о прицел. Я очнулся с башкою, обложенной колотым льдом, в окружении ангелов в желто-коричневых куртках, с огромной кровяною шишкой на лбу, и если бы было кому (угодливому, теплому, покладистому Богу), молился бы, просил, чтобы точно так же шишка, кровяная горошина, слива не назрела внутри моего сотрясенного черепа: о, милостивый Боженька, не отлучи меня, пожалуйста, от неба.

Через пару недель я уже порывался из стерильных пустот Шарите, сходя с ума без воздуха, пространственной свободы, а вокруг с черепашьим проворством ковыляли, прохаживались и насвистывали «Es geht alles vorüber»[22] совершенно свободные от войны и работы мужчины. О, они никуда не спешили. Все они наконец добежали, доползли, дослужились до больничных покоев, наконец-то их всех наградили санитарно-курортным кормушечным раем за какие-то грыжи, артриты и прочие несмертельные беды-болезни, наконец-то избавили от ежедневных мозговых и телесных усилий, от восьмичасового рабочего дня, от хождения в контору, стряпни, даже перестилания постели и мойки посуды, и теперь можно было часами пластаться на койках, оставляя в матрацно-подушечной вечности отпечатки своих мощных гузен и арийских затылков, заключать дружка с дружкой пари, у кого раньше опорожнится канительная капельница с каким-то