Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 548

Я вздрогнул и очнулся от полузабытья, когда по цепи содрогнулись вагоны. Сквозь окна-амбразуры сывороткой лился белый свет сырого, туманного утра. Зашаркали по щебню сапоги незримых конвоиров, и в квадратный проем разведенных дверей вместе с режущим светом и воздухом хлынуло: «Раус! Раус аус дем ваген! Шнель, шнель!» Конвойные кричали со свежим наслаждением и как бы детской радостью от овладения азами ненавистного, вчера еще высокого и страшного чужого языка, низведенного нынче до того «Цоб-цобе!», которым они подгоняли быков до войны.

Нас выгрузили из вагона в чистом поле. Упершийся в какую-то незримую преграду паровоз разгневанно пыхал, сопел. Должно быть, рельсы впереди расколоты и взвернуты бомбежкой, и придется нам долго волочиться пешком. Я понимал, что нас не расстреляют; я даже знал о предстоящей даче показаний на суде, об уготованной нам участи ходячих экспонатов, выставочных монстров. Нас проведут колоннами по улицам советских городов, лежащих в руинах, обугленных, занявшихся знаменным красным пламенем, нас покажут народу – чумазых, оборванных, униженно, просяще улыбающихся, особенно смешных и жалких в наших элегантных кителях и горделиво вздернутых фуражках, в лохмотьях, ошметках немецкой победительной рыцарской мощи. Это будет великое триумфальное шествие – с краснозвездными танками вместо боевых колесниц, а может быть, и просто с поливальными машинами, смывающими с радужных рассветных мостовых последние наши следы.

Пока что мы шли сквозь текучий молочный туман, который клубился в оврагах и скатывался рваной ватою в незримые низины или реку. Колонной по четверо мы двигались безмолвно, в том молчании, когда все слова давно уже сказаны, когда отсиженные и отдавленные ноги живут отдельной сущностью, размеренно топча грунтовую дорогу, а человек глядит на мир из собственного тела, точно из тюрьмы. Цветущие кусты шиповника серебрились обильной росой, в их розовых цветках дремали рыжеватые шмели. Роса лежала на траве серебряными слитками. Конвоиры тянулись по обочинам редкой цепочкой, о чем-то с хохотком переговариваясь, – молодые румяные парни с обметанными абрикосовым пушком морозносвежими и пухлыми щеками; должно быть, никто из них не воевал по-настоящему ни дня: едва заступили на смену убитым, как от нашей «железной стены» ничего не осталось. А может быть, они – из полицейских частей НКВД, счастливчики, не нюхавшие пороха и гильз, помимо собственных салютных и расстрельных. По примятой их новыми сапогами траве ложился курящийся дымчатый след.

В прояснившемся небе зачевыкали птицы, и было невозможно осознать или даже восчувствовать, что голубеющую прорву с позолоченными солнцем облаками разрывают своим жизнерадостным звоном лишь жаворонки, а не пули, снаряды и прочие певучие куски железа и свинца; что в душистой траве под ногами рассыпают свою неумолчную дробь только перепела, а не злобствующие пулеметы. Нас больше нет, не существует – со всем, что мы умеем делать лучше всех и как никто, со всем моим отточенным умением убить человека в полете, – и не для нас стрекочут и чечекают возликовавшие, почуявшие волю и упоенные весенним брачным гоном птицы, не для нас одуряюще пахнет нагретой землей, молодой травой, сиренью, шиповником, хмелем – вот как выглядят смерть и возмездие: это жизнь без тебя.