Но другим мастерам и хозяевам воздуха, приохоченным к даровой власти, пришлось много хуже. Лейтенант Эрвин Грубер (двадцать восемь зарубок на киле!) решил позабавиться с троицей «Яков». Все пошло, как всегда: наши парни кричали: «Хорридо!», «Затравим!», наслаждаясь собачьими вальсами краснозвездного трио, заставляя индейцев вертеться юлой, как дрессированных медведей на арене; поражаясь тупому упрямству, с которым иваны разворачиваются в лобовые атаки, и не сразу заметив, что сами секут пустоту, что хотя бы реакция этих русских мгновенна. А вожак этой тройки, 17-й номер, заложил неожиданный правый боевой разворот, оказавшись – о, Гюнтер![24] как же так, почему?! – не вполне обезьяной, и пошел потерявшему чувство пространства арийцу в лобовое стекло, в сей же миг заслонив своим коком и блеском винта белый свет. Все, что Эрвин мог сделать, – рефлекторно рвануть свою «Желтую-два» в высоту. Очаровательная мимикрия под привычное самопожертвенное бешенство, от которого нашему брату так легко увернуться. И бедный Грубер оказался загнанным в наделы недочеловеков. Кто же знал, что, едва пропустив под собою его «мессершмитт», русский вздернет машину на дыбы, как обваренный? Угадает с делением шкалы, этажом, на котором он должен опрокинуться на спину.
Новобранец Бургсмюллер, глядя завороженно на русское покушение на вертикаль, так и не уловил винтовой вспышки переворота в верхней точке дотянутой до половины петли. Развернувшийся в хвост ослепленному Эрвину, русский целую вечность лежал на воздушном потоке, дожидаясь, когда Грубер вынырнет у него перед носом.
Через день тот же номер 17 затащил в пилотажное неандертальство и Лео Мантойфеля. Как это было, я узнал со слов Гризманна и Ландграфа, потому что сам Лео, надышавшись густым унижением и выпрыгнув из горящей машины впервые за жизнь, возвратился в гнездовье с отшибленной речью. Там у них, под Славянском, началась настоящая свалка, и это продолжалось пять минут – непрерывное необъяснимое издевательство русского вожака над Мантойфелем. Он как будто нарочно подставлял Лео хвост под кинжальный огонь, а уже через миг, сбросив скорость, становился огромным, заполняя размахом крыла не прицельную рамку, а весь белый свет, так что Лео едва успевал НЕ нажать на гашетки, чтобы пламя разрыва не сожрало его самого. Это было какое-то механическое пианино на крыльях – показалось, что дроссель и створки радиатора русского открываются и закрываются сами собой, словно жабры, с частотою сердечных ударов гася и опять выпуская на волю лошадиные силы мотора.