Ее назвали Клеточникову Елизаветой Ивановной, но это, вероятно, было не настоящее ее имя, — в разговоре, во время расспросов о Дворнике, ее несколько раз кто-то назвал Анной. Клеточников, открывший так неожиданно ее особенное отношение к Михайлову, с большим интересом стал присматриваться к ней. Ее с полным основанием можно было назвать красавицей. У нее были очень большие влажные глаза, удлиненное нежное лицо, нос с легкой горбинкой; ее верхняя губа вытягивалась забавным уголком вперед и вниз и как бы тянула за собой всю верхнюю часть лица, и оттого в лице, особенно когда она опускала глаза, возникало как бы скорбное выражение, так и хотелось назвать ее скорбным ангелом. И держалась она вовсе не властной красавицей, победительницей, в ней заметны были какое-то беспокойство, неуверенность, пожалуй, даже робость, она отвечала на расспросы товарищей со старательностью институтки, очень озабоченной тем, чтобы ее ответы были правильны, — она как будто недавно пристала к этой компании молодых людей, которых ставила чрезвычайно высоко, выше себя, и боялась, что они поймут, что она неровня им, — так, во всяком случае, казалось.
Тем временем спор, прерванный появлением Клеточникова, снова вспыхнул, и визави Клеточникова, которого все называли Александром Васильевичем и просто Сашей, наконец разрядился. Закинув руки за спину, он принялся быстро ходить по комнате, по ее диагонали, говоря громко, ни на кого не глядя, зная, что его будут слушать:
— Правительство! Да есть ли в России правительство? Есть передняя в Зимнем дворце, в которой время от времени собирается тридцать — сорок человек, частью это министры, назначаемые и сменяемые произволением государя, частью лица императорской фамилии, по праву рождения призванные заседать в высших коллегиях, частью лица, близкие ко двору и к особе государя и по этому праву заседающие в Государственном совете или каком-нибудь комитете для подачи мнения — какого мнения? Стоит только поставить этот вопрос и делается ясно, что лакейская не может заменить собою понятия правительства.
— Однако именно это правительство, — хладнокровно возразил Арончик, — провело крестьянскую и другие реформы, каковы бы они там ни были, законодательным путем совершив в России то, что Европе далось ценой миллионных жертв.
— Так. Но отчего же правительство, которое двадцать лет назад смогло выработать программу обновления России, не может сделать это теперь?
— Вот именно, отчего?
— Да не оттого ли, что реформы шестидесятых годов были того порядка, что не требовали большой изобретательности, гибкости и смелости ума, прозорливости законодателя, — слишком нагляден был пример Европы, очевидна польза введения новых начал? Можно ли это сказать относительно теперь встающих вопросов, которые связаны с дальнейшим развитием этих начал, в том числе, между прочим, с дальнейшим освобождением личности? Европа не дает на это решительно никакого ответа, ответ может быть найден в теории, что под силу людям мысли, а есть они в этом правительстве?