Калинович поцеловал у ней при этом руку.
– Но в то же время, – продолжала она, – когда была брошена тобой и когда около меня остался другой человек, который, казалось, принимает во мне такое участие, что дай бог отцу с матерью… я видела это и невольно привязалась к нему.
– И… – добавил Калинович.
– Что и?.. В том-то и дело, что не и! – возразила Настенька. – Послушайте, дядя, подите похлопочите об ужине… Как бы кстати была теперь Палагея Евграфовна! Как бы она обрадовалась тебе и как бы угостила тебя! – обратилась она к Калиновичу.
– А где она? – спросил тот.
Настенька вздохнула.
– Она умерла, друг мой; году после отца не жила. Вот любила так любила, не по-нашему с тобой, а потому именно, что была очень простая и непосредственная натура… Вина тоже, дядя, дайте нам: я хочу, чтоб Жак у меня сегодня пил… Помнишь, как пили мы с тобой, когда ты сделался литератором? Какие были счастливые минуты!.. Впрочем, зачем я это говорю? И теперь хорошо! Ступайте, дядя.
Капитан, мигнув Михеичу, ушел с ним.
Калинович сейчас же воспользовался их отсутствием: он привлек к себе Настеньку, обнял ее и поцеловал.
– Ну-с? – проговорил он, сажая ее к себе на колени.
– Ну-с? – отвечала Настенька. – Ты говоришь и… но ошибаешься; связи у меня с ним не было… Что вы изволите так насмешливо улыбаться? Вы думаете, что я скрытничаю?
– Есть немножко, – возразил с улыбкою Калинович.
Настенька отрицательно покачала головой.
– Давно уж, друг мой, – начала она с грустной улыбкой, – прошло для меня время хранить и беречь свое имя, и чтоб тебе доказать это, скажу прямо, что меня удержало от близкой интриги с ним не pruderie[2] моя, а он сам того не хотел. Довольны ли вы этим признанием?
Калинович опять улыбнулся и проговорил:
– Глуп же он!
– Нет, он умней нас с тобой. Он очень хорошо рассчитал, что стать в эти отношения с женщиной, значит прямо взять на себя нравственную и денежную ответственность.
Боюсь навлечь на себя гнев почитателей Достоевского, но откровения Настеньки представляются мне сильнее монологов Настасьи Филипповны и прочих героинь Федора Михайловича. И вообще сцена эта… Короче говоря, будь я цензором, я бы…
Кстати, цензура обратила внимание на «Тысячу душ», и не окажись у Писемского такого заступника, как Гончаров, который тогда служил в цензурном комитете, роман мог быть вычищен до неузнаваемости. Иван Александрович получил замечание… Кстати, интересный факт, сражаясь за «Тысячу душ», Гончаров как раз дописывал «Обломова», который во многом перекликался, спорил и уж точно конкурировал с произведением Писемского. (Но о параллели «Тысяча душ» – «Обломов» чуть дальше.)