Если признаться честно, он не слишком был обременён служебными обязанностями, последнее время находился даже в бессрочном отпуске и дежурить как флигель-адъютант обязан был, когда находился в столице. Да и те редкие дежурства походили не на обузу, а скорее на подобие развлечений: можно было лишний раз переброситься приятными фразами с императрицей или сёстрами Тютчевыми, встретить иных, давно не попадавшихся на глаза знакомых, наконец, даже слегка подразнить кого-либо из падких на лесть вельмож, распустивших павлиньи хвосты и торчащих у дверей императорского кабинета.
И всё же отсиживание в приёмной, где на столе камер-фурьерский журнал[49], который он обязан заполнить, отточенная стопка карандашей, серебряная песочница на львиных лапах, у дверей подобострастный — на ушко — шёпот лакеев, важных, как генералы, и генералов, угодливых, как лакеи, — всё это было не по нём, всё раздражало.
Досужие умы подсчитывали: что выиграл и что проиграл граф, забалованный друг царя? И выходил один чистый проигрыш — ни с того ни с сего взял и отказался от дворцового жалованья, полагавшегося ему, можно сказать, ни за что.
Что ж, они были правы — от этого расчёта, расцениваемого ими как счастье, он и отказался. Он хотел быть именно чистым и совестливым в их жадных и всё подсчитывающих глазах, а более — хотел быть честным перед своею совестью, хотел стать не только нравственно; но и внешне свободным и независимым. И не потому ли нынче утром в его сердце — бескрайняя радость, ощущение простора и подлинной воли!
Кто-то из верховых, видно, чтобы дать движение нетерпеливому коню, поднял его с места в галоп, и конь, осыпая себя и ездока снежной пылью, понёсся по вычищенной накануне и уже накатанной дороге.
Они сидели в вагоне за столом, и Толстой, показав царю на всадника через стекло, задорно продекламировал:
В роскошном просторе пустынных лесов
Ездок беззаботно несётся.
Он весел душою, он телом здоров,
Он трубит, поёт и смеётся...
Привольно дышать на просторе ему,
Блестят возрождением взоры.
И душную он вспоминает тюрьму,
И в лошадь вонзает он шпоры.
— Романтические стихи, в духе былых сочинений Жуковского, — приятно грассируя и улыбаясь, произнёс император. — Если я не ошибаюсь, Алёша, перевод из Гейне — «Ричард Львиное Сердце»?
— Совершенно верно, ваше величество, — обрадовался Толстой. — Именно эту балладу об английском короле, вырвавшемся из австрийского плена когда-то в начале двенадцатого века, я и пытаюсь теперь переводить.
— Что ж, она вполне созвучна твоему нынешнему состоянию, — снова улыбнулся Александр Николаевич. — Полагаю, ты не можешь быть мною недоволен: я внял твоей логике художника и — ты знаешь об этом — всегда искренне буду рад твоим литературным успехам. А что сейчас вообще нового в нашей русской литературе? Как тебе известно, я по мере возможности слежу за новинками, но, может, что-то упустил?