В отделе городской хроники у Роджера был свой стол, колченогий и весь покрытый чернильными пятнами, но он редко сидел за этим столом. О нем ходили самые разные слухи — то будто он сын опасного преступника (впрочем, это считали досужими сплетнями завистников), то будто ему еще нет и двадцати лет, что уж вовсе казалось какой-то несусветицей. Большинство, однако, сходилось на том, что он — юноша из хорошей чикагской семьи, успевший самостоятельно многого достичь в жизни. Живет он в старинной усадьбе, не то в Уиннетке, не то в Ивенстоне со множеством родственников и домашних животных. Так или иначе Роджер приобрел довольно обширные знакомства среди «людей дела», называвших его обычно так: «Тот самый малый, что пишет в газетах те самые статьи». Немало нажил он и врагов, особенно в спортивных и политических кругах, не раз случалось ему защищаться и от кулачной расправы. Но все это шло словно где-то в стороне от той серьезной журналистской работы, представление о которой постепенно складывалось у Роджера. Он верил, что сумеет положить начало журналистике особого рода, какой раньше не бывало. И он не торопился. Своих «изюминок» он всерьез не принимал. К тому же он сознавал, что они хромают по части грамматики и правописания. Он предусмотрительно показывал каждый очерк или статью старому мистеру Бранту, и тот, надвинув на глаза свой неизменный зеленый козырек, приводил все в годный для печати вид. А Роджер потом внимательно изучал и переваривал каждую правку, сделанную мистером Брантом. Имя «Трент» уже начало славиться в Чикаго; те, кто никогда не стремятся к славе, не сразу распознают ее, когда она к ним приходит, а распознав, зачастую не знают, что с нею делать. Роджер считал по-прежнему, что пишет исключительно ради денег.
За весну 1904 года лицо у Роджера вытянулось, взгляд стал более острым, в голосе появились басовитые нотки. Тучи, омрачавшие его внутренний мир, понемногу рассеивались, он научился смеяться. Может быть, его научили этому Деметрия, Лорадель и Идзуми — о них речь еще впереди; а может быть, сказывалось удовлетворение, которое давала работа. Все его движения отличались легкостью и быстротой; он носился по городу из конца в конец, точно у него были крылья на ногах. К рождеству он послал матери целую пачку своих «изюминок» и впервые дал адрес для ответа. Никаких извинений за то, что он не давал его до сих пор, в письме не содержалось — она должна была понимать: это делалось для того, чтобы ей поменьше докучала полиция. И она понимала; на любом расстоянии эти мать и сын без слов угадывали мысли друг друга. В своем ответном письме она говорила о том, как порадовали ее полученные газетные вырезки. Благодарила за регулярную присылку денег, уверяя, однако, что больше в этом нет надобности. Рассказывала, как хорошо идут дела пансиона, и особо подчеркивала при этом заслуги Софи. Сообщала, что Лили уехала из Коултауна в Чикаго учиться пению; теперь и от нее регулярно приходят почтовые переводы, но неизвестен ни ее адрес, ни имя, под которым она живет в Чикаго. (Странное это было семейство.) Выражала надежду, что Роджер скоро приедет в Коултаун повидаться с родными. В его комнате теперь тоже живут квартиранты, но к его приезду она будет свободна. Письмо не содержало и намека на душевные пытки, через которые им вместе пришлось пройти два с половиной года тому назад. В последней фразе, написанной по-немецки, она просила сына прислать фотографию. Много бумаги было изведено, прежде чем сложился окончательный текст этих двух писем; много чувств осталось в черновиках, брошенных в корзину.