Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице (Раскина, Кожемякин) - страница 104

Сам Федька смертоубийства не видел, другие обсказали. Легок больно был малец, петля на шее не затягивалась. Кат у него на ногах висел.

– Отвечай, не таи! Повелеваю тебе! – Государь сдвинул шелковистые черные брови, и на его добром, пригожем лице Федьке на мгновение почудилось то выражение безумного гнева, которое, как рассказывал ему в детстве отец, частенько искажало страшные черты покойного Иоанна Васильевича, Грозного.

– Как мне тебя судить, великий государь? – просто сказал Федька, поняв, что не отмолчаться. – Я служу тебе и весь век служить буду! Ты ведаешь, что свершаешь, добро ли, худо ли. На все твоя царева воля. Один Бог тебе судья!

Государь вдруг порывисто поднялся, стремительно, мощно, во всю силу молодого крепкого тела, застоявшегося в недвижности каменного величия в кремлевских палатах да соборах. Федька грешным делом подумал – а ну как разгневался! Страшно не было, чего ему бояться? Опалы? Так невелика птица – сотник, и падать ей невысоко. Казни смертной? Федька столько раз смерть эту на войне видел и твердо знал: не страшная она, а отвратная. Обидно было, что душу царскую обидел, утешить не сумел. Но Михаил Феодорович только подошел к верному служаке вплотную и пристально посмотрел ему в глаза – чуть снизу вверх, ростом он был пониже.

– Скажи, воин, верен ли ты мне, предан ли? – спросил он почти шепотом.

– Я пес твой ловный, великий государь! – Федька знал, что православный люд песьего племени не жалует, ругается сдуру песьим именем. А зря! Пес и смел, и разумен, и, главное, любит своего хозяина нелицеприятно: и в достатке, и в нищете, и в горе, и в радости. Молодой царь, почитавший псовую травлю наравне с соколиной забавой, как видно, был о собачьем роде схожего мнения и потому такую присягу верности понял и принял.

– Добро, коли так, – промолвил он. – Сделаю из тебя пса сторожевого, Федя, при заморской птичке в клетке. Разумеешь ли, о чем речь веду?

– Все разумею, великий государь.

Смышлен был Федька от роду, оттого, наверное, в сотники быстро вышел, а выше ни в жизнь бы не пустили. Вестимо, что за птичка заморская, да еще в клетке. Литва да польская земля, впрочем, не за морем стоят, потому оттуда любая напасть на Москву так легко и доходит. Маринка эта, царица самозваная, сидит она в Коломне в башне да, верно, о птенце своем горько плачет.

– Ты, Федя, сказывали, видел ее, воровскую женку, и раньше? – спросил Михаил Феодорович, и голос его снова зазвучал по-мальчишески, на сей раз – жадным любопытством.

– Случалось, великий государь, – кивнул Федька. Он же сам отроку Мише Романову во время костромского их сидения об этом и рассказывал, да разве тот за державными делами все упомнит? Видал он Маринку сию и на Москве в первую весну Смуты, когда она с отцом своим, Ежи Мнишеком, воеводой сандомирским, под медный рев польских труб и клики народа въезжала в Москву, покоренную и очарованную ее будущим мужем, самозваным Димитрием-царевичем. Сидя в богатом возке, откуда она то и дело с интересом высовывала головку, Марина казалась совсем юной и нарядной, как красивая куколка.