Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице (Раскина, Кожемякин) - страница 106

Государь замолчал, переводя дух. Федька, внимавший Михаилу Феодоровичу со вниманием, но без всякого довольства (служба-то такая уж больно нелюба!), позволил себе спросить о важном:

– Дозволь слово молвить, великий государь! Воевода твой да стрелецкие начальные люди, чином более моего, что для бережения сиделицы посланы, вольны ли в приказе надо мною?

– Не вольны. Над тобою – только я да Спаситель наш со Пресвятой Его Девой Матерью. Добро, что напомнил. Так в грамоте и пропишу!

– Исполать, великий государь. А что, коли какие воры обманом или силою отбивать Маринку станут или убить ее захотят?

– Тогда ты их бей смертью, архангел Михаил тебе подмога.

– Будь надежен, великий государь. А коли пойму, что не сдюжить мне против воров, что с Маринкой учинить повелишь?

– В таком раскладе бей смертью и ее… Чего смотришь невесело?

Голос царя прозвучал настолько милостиво и участливо, что Федька решился на еще один дерзостный вопрос, который, вероятно, даже самому себе мог извинить только памятью об их стародавнем с Михаилом Феодоровичем костромском ипатьевском сидении.

– Не прогневайся, великий государь, – начал он. – Спрошу тебя потому, что хочу тебе не только недостойной рукою своей служить, но и сердцем! Почто в Коломну на стражу меня посылаешь? Вестимо, народ там бунташный, не забыл еще, как Маринка там царицею жила и от негодяйств полюбовника своего, воровского атамана Ваньки Заруцкого, многих посадских и торговых людей защитила… Да ныне там стрельцов московских и иного воинского люда довольно, и ведомо, что боярин Шереметев всякого из начальных людей самолично выбирал из надежнейших. Моею сотней более или менее – что решит сие, великий государь? Или мыслишь измену в ближних…

Тут Федька поспешно прикусил язык и неуместную сообразительность свою вкупе с природной болтливостью мысленно проклял, ибо по светлому лику Михаила Феодоровича вдруг пробежала не тень – туча грозовая, темная да гремучая.

– Молчи! Молчи!! – негромко, но страшно то ли простонал, то ли прорычал юный государь. – Не тебе, Федя, такое мне говорить! Не мне тебе ответ давать!

Он неловко, пятясь, отступил назад и с какой-то обреченностью бросился в богатое архимандричье кресло с дубовой резной спинкой. Крепкими белыми руками в драгоценных перстнях царь стиснул виски, словно силился удержать злые, черные мысли, рвавшиеся из его воспаленной головы. Но это было выше его сил, и Михаил Федорович вдруг заговорил, пылко и горько, спеша излить свою больную душу:

– Не ведаю, Федя, что подле меня творится! Силюсь понять, охватить разумом все дела и беды державы моей – и не могу! Не дал Господь мне, грешному, ума державного, мудрости великой. Молод я годами, Федя, что в жизни видел, кроме забав детских да палат этих кремлевских проклятых, каменных, холодных, словно темница? Чувствую, как обманывают меня все, и бояре, и дьяки с подьячими, и думные, и даже людишки дворовые, ничтожные! Даже матушка, меня во чреве выносившая, и Шереметев Федор Иванович, что в верности прилюдно клянется, – лгут мне, воруют, крамолы плетут… Вижу кругом обман и крамолу, а разумом малым своим разгадать ее не могу! Откуда ждать беды? Кому верить? Кто советом добрым, нелицемерным помощь мне подаст?