Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице (Раскина, Кожемякин) - страница 74

, большим, средним и малым, с краснокафтанными стрельцами московскими, с конницею поместной, с утробным рокотом тулумбасов[43], с ревом воинских труб, с растянувшимися на много верст обозами… Под Севск, навстречу Гришке-анафеме! Дрожи, Гришка-расстрижка, московская сила пошла!

Обозов половина в пути отстала: клячи упряжные, холопские, худо кормленные, падать стали. Пушек на снежном бездорожье побросали столько, что невдомек: больше довезли или больше оставили. Ратные людишки простого звания всю дорогу бежали – то ли по домам, то ли к Гришке-самозванцу. Добрались худо-плохо до лагеря под Добрыничами, где остатки рати князя Мстиславского после позорного бегства своего от Новгорода-Северского раны зализывали. Дворяне сразу сгоряча рванули в поле битвы искать – какая там битва?! Федька Рожнов свое первое сражение – «боевое крещение», как опытные вояки называют, – ни за битву, ни за крещение не считал. Наскочили из полей летучие польские хоругви[44], легкие запорожские загоны, кружились вокруг неповоротливого царского воинства, жалили, отскакивали, снова жалили. Метались московские дворянские сотни, по конскую грудь увязая в снегу, теряя лошадей и людей… Пальба шла со всех сторон, а кто палит, свои ли, чужие – не разобрать! Все орут: «Ляхи, ляхи, вот они!», а Федька так ни одного ляха в глаза и не видел. Потеряв до пяти сот бойцов побитыми, пленными, а паче того разбежавшимися, вернулась к вечеру растрепанная и пристыженная дворянская конница обратно в лагерь…

С тех пор Федька, наверное, ни одной разведки и не пропускал. Обидно было ему: почитал себя не хуже любого пана-шляхтича, по-честному, грудь в грудь сразиться хотелось. В тот день их сотенный голова Лисовин вывел в конный разъезд десяток дворян – сплошь молодежь, Федькины друзья-приятели, из тех, кому тоже с ворами поквитаться не терпелось. Уже обратно поворачивать собрались, как вдруг смотрят, выезжает из-за ближнего перелеска вершник – по угловатой меховой шапке с пером, по рослому рыжему коню немецких кровей, а пуще всего по всей горделивой и осанистой повадке сразу видать – лях! Разглядел царских служилых людей, издевательски рукой им помахал, поворотил коня и пустился вскачь по целине. Должно быть, полагал, что долговязый жеребец его легко оставит позади мохнатых, приземистых московских бахматов.

– Ату его, ату!!! – закричал как на травле сотенный голова Лисовин. – В угон, молодцы! Живьем вора…

Засвистали, загикали молодые дворянчики, кровь в них заиграла, прянули с места, словно свора борзых за зайцем… Федька низко-низко к Зорькиной шее приник, слился с нею и только шептал в заиндевевшее конское ухо: «Давай, Зорюшка! Обгоняй, обгоняй, красавица!» Не выдала умница лошадка. Широким, размашистым скоком, в котором кони-бахматы не летящими, а по земле стелющимися кажутся, начала обходить она остальных коньков разъезда. Сильный аргамак сотенного головы Лисовина поборолся было, да и он позади остался. А впереди только снежное поле – и враг!