Всякий раз, как я погружался в детство, я был уже не там, на далекой окраине, а уютно располагался в себе, как семечко в мясистой сердцевине спелого плода. Я мог стоять перед витриной кондитерской лавки Анни Мейнкен в старом Четырнадцатом округе: нос прижат к стеклу, глаза горят от вида шоколадных солдатиков. В мое сознание не проникло еще то абстрактное существительное – «мир». Каждая вещь была реальной, конкретной, индивидуальной, но еще не получила ни своего полного имени, ни окончательного очертания. Был я, и были всякие вещи. Пространство было безграничным, временами его еще не существовало. Анни Мейнкен всегда стояла в глубине своего магазинчика и, перегнувшись через прилавок, что-то совала мне в руку, гладила по голове, улыбалась, говорила, что я замечательный мальчик, и иногда выбегала на улицу поцеловать меня на прощанье, хотя мы жили по соседству.
Откровенно говоря, я думаю, что временами там, на городской окраине, когда у меня становилось спокойно и тихо на душе, я подсознательно ждал, что кто-нибудь отнесется ко мне точно так же, как когда-то Анни Мейнкен. Может быть, я сбегал в те далекие места моего детства просто за теми леденцами, за той улыбкой, тем смущавшим меня прощальным поцелуем. Я был сущим идеалистом. Неизлечимым. (Идеалист – это тот, кто хочет заставить колесо вращаться вспять. Он слишком хорошо помнит, что дали ему, он не думает о том, что сам может дать. Отвращение к миру появляется постепенно, но процесс, по сути, начинается с того момента, когда человек принимается думать в «мировых» категориях.)
Странные мысли – со странными изгибами и поворотами – для продавца энциклопедий. В моем портфеле лежал ключ ко всем человеческим знаниям. Предположительно. И к мудрости, и от которых толку было чуть. Ничто на свете не было так мертво, как тот компендиум знаний. Трепаться о фораминерах, инфракрасных лучах, бактериях, которые живут в каждой клеточке нашего тела, – каким же болваном я должен был выглядеть! Конечно, Пикодирибиби делал это намного лучше! На это был способен и дурацкий автомат с фонографом в брюхе. Читать в подземке, в открытом трамвае о Прусте, основателе Пруссии, – какая бездарная потеря времени! Куда лучше, если уж так необходимо что-нибудь читать, внимать сумасшедшему, говорившему, как, мол, прекрасно ненавидеть свою родину и с нетерпением ждать ее уничтожения.
Да, вместе с образцами издания, переплетами и прочим хламом, которым был набит мой портфель, я еще таскал книгу, столь не связанную с моей ежедневной жизнью книгу, что она, скорей, походила на татуировку на левой ступне каторжника. «МЫ НЕ РЕШИЛИ ЕЩЕ ВОПРОС О СУЩЕСТВОВАНИИ БОГА, А ВЫ ХОТИТЕ ЕСТЬ!»