За спиной Лесса раздалось едва слышное гудение телевизионной камеры. Казалось, весь мир заполнен голосом Парка и этим легким гудением аппарата. Парк говорил о неразумном поведении коммунистических лидеров, об их сопротивлении единственно гуманному, что свободный западный мир может сделать для облегчения бедствий человечества в случае ядерной войны.
Это звучало искренне и, пожалуй, даже взволнованно — ровно в той мере, в какой волнение подходило Парку. Если бы Лесс не видел всего, что видел в жизни, если бы перед его умственным взором в эти минуты не пронеслись картины событий в Аравии, не промелькнул бы образ Евы, если бы ему не вспомнилось то, о чем он говорил с Ченцовым, — наверное, Лесс, так же как большинство из трехсот пятидесяти напряженно слушавших журналистов, поверил своему бывшему кумиру. На какое-то мгновение Лессу удалось перехватить взгляд Парка, и он увидел глаза своего прежнего Парка — прямой, честный взгляд солдата. Но на этот раз в нем было что-то похожее на растерянность, и, встретившись с глазами Лесса, Парк поспешно отвернулся.
Лесс почувствовал, что речь Парка идет к концу. Время давало Лессу последние секунды, чтобы решить, с кем он. Впрочем, разве вопрос уже не решен?! Едва Парк произнес последнее слово, может быть даже на секунду раньше того и, во всяком случае, прежде других журналистов, Лесс вскочил и крикнул в стоявший перед ним микрофон:
— Прошу ответить!
Это прозвучало громче, чем тут было принято: триста пятьдесят лиц повернулись к нему. На них было написано удивление. Иные смотрели с укоризной. Но Лесс не видел никого, кроме Парка. Он засыпал Парка быстрыми вопросами: о чистой бомбе; о том, что слышал от Ченцова; о перспективе применения чистых бомб; о разоружении вообще; о соглашении с Советами. Лесс хотел раззадорить Парка, даже разозлить его, заставить говорить или укрыться за молчание. Лесс видел, что Парк хмурится, морщит лоб, морщины переходят на лысину, собирая ее в полосатый комок пятнистой кожи. И, наконец, Лесс с удовольствием увидел: ему удалось — Парк разозлился! Лесс узнавал своего старого Парка, перед носом которого помахали красным платком, — старик бросился в бой. Его речь уже не была потоком заранее продуманных, точных фраз. Она походила скорее на внезапно вырвавшийся из-под земли гейзер. Его речь то пенилась и бурлила, как кипяток, то затихала почти до шепота — злого и темпераментного, каким Парк, бывало, пробирал подчиненных в добрые старые времена своего генеральства.
И вот именно тут, в этот последний миг, когда окружающим казалось, что для Лесса все кончено, к нему, как спасительный луч маяка, пришло воспоминание о знакомстве с Гарольдом Райаном. Прежде пилот военной авиации, Гарри Райан перешел на службу в Главное разведывательное управление. Все, что он знал и делал, было служебным секретом. Но Лесс и Гарри были приятели, а спирт был спиртом, и однажды Гарри выложил такое, что даже Лесс, далеко не младенец в закулисных делах политиков, удивился цинизму термина "открытое небо". Бывая на международных конференциях, где дипломаты с пеной у рта отстаивали перед русскими гуманную единственность этого "открытого неба", Лесс и не подозревал о надеждах, какие возлагались на открытое небо разведывательным управлением. Правда, оказалось, что Даллес вовсе не был пионером в тайной воздушной разведке. Еще до второй мировой войны и даже до Гитлера, во времена рейхсвера, Германия начала аэрофоторазведку плацдармов грезившегося ее побитым генералам реванша. Еще до Гитлера аэротранспортное объединение "Люфт-Ганза" создало дочернее предприятие "Ганза-Люфтбильд". Несмотря на то, что после поражения сама Германия, переживая острый финансовый кризис, голодала и холодала, золото на восстановление военной и промышленной мощи текло из-за границ Германии. Министерство рейхсвера, а за ним и министерство вермахта широко использовало "Ганза-Люфтбильд" для фотографической разведки сопредельных с Германией стран и в особенности стран востока и юга Европы.