Из этого ничего не вышло, но Сергей не забыл непрошеного заместителя и вывел его в “Иностранке” как автора книги “Секс при тоталитаризме”. Собирая для своей монографии материал и одновременно флиртуя с главной героиней повести, он спрашивает, когда “она подверглась дефлорации”:
“– До или после венгерских событий?
– Что значит – венгерские события?
– До или после разоблачения культа личности?
– Вроде бы после”.
Самое удивительное, что не только жертвы Довлатова, но и сам он тяжело переживал им же нанесенные обиды. Через пять лет после смерти Сергея Поповский опубликовал написанное ему Довлатовым письмо: “Ощущение низости по отношению к Вам не дает мне покоя уже довольно давно. Я считаю, что Вы имели все основания съездить мне по физиономии… Короче говоря, я не прошу Вас простить меня и не жду ответа на это посланье, я только хочу сообщить Вам, что ощущаю себя по отношению к Вам изрядной свиньей”.
Нет оснований сомневаться в искренности письма – Сергей каялся с тем же размахом, что и грешил. Но характерно, что, признавая свою неправоту, он отнюдь не обещал исправиться. Наверное, потому и прощения не просил.
Похоже, что у Довлатова не было выхода. Литература, которую он писал, не была ни художественной, ни документальной. Сергей мучительно искал третьего – своего – пути.
Об осознанности этих поисков говорит редкое признание Довлатова. Уникальность его в том, что сделано оно под видом письма в редакцию. Пользуясь маской выдуманного им доцента минского пединститута, Сергей сказал о себе то, что хотел бы услышать от других: “Довлатов-рассказчик создает новый литературный жанр. Документальная фактура его рассказов – лишь обманчивая имитация. Автор не использует реальные документы. Он создает их художественными методами. То есть сама документальность – плод решения эстетической задачи. И как результат – двойное воздействие. Убедительность фактографии помножается на художественный эффект”.
2
Я никогда не мог понять, как может писатель сесть за стол и вывести на бумаге: “Иванов (Петров, Джонсон, Пушкин, пудель) вышел на скрипучее крыльцо и посмотрел на низкие облака”. Необязательность, случайность этих и любых других им подобных фраз компрометирует вымысел. Горький запрещал молодым авторам писать “снял сапоги”, потому что это уже было до них сказано. Безнадежная банальность снятых сапог и скрипучего крыльца делает литературу невозможной.
Классиков это не смущало, потому что они умели создавать массированное чувство реальности. Читатель готов был в нее верить до тех пор, пока мириады раз повторенный прием не перестал работать. В наше время плагиатом кажется не определенный сюжет или герои, а сам способ художественного воспроизводства действительности, простодушный и условный, как картина, вышитая болгарским крестиком.