Больше всего Сергей ненавидел слово “ипостась”, но и из-за “метафизики” мог выйти из-за стола.
Довлатов пробовал не только бороться с банальностью, но и уступать ей. Он уверял, что написал за кого-то книгу “Большевики покоряют тундру”. Под своим именем и даже с фотопортретом Довлатов опубликовал в “Юности” рассказ о рабочем классе. Об этом сочинении ходила эпиграмма, авторство которой не без оснований приписывалось самому Довлатову:
Портрет хорош, годится для кино,
но текст беспрецедентное говно.
За журнальную публикацию Сергей получил четыреста рублей, часть которых пошла на покупку часов. Тамара Зибунова вспоминает, что отнесла часы граверу с просьбой написать “Пропиты Довлатовым” как раз для того, чтобы этого не случилось.
Надпись не помогла, но в самой затее – колорит эпохи. В повести Сэлинджера “Выше стропила, плотники” упоминались спички, на которых были напечатаны слова: “Эти спички украдены из дома Боба и Эди Бервик”.
Мне кажется, что сама по себе идея продажной литературы Сергея не слишком возмущала. Он говорил, что неподкупность чаще всего волнует тех, кого не покупают. Во всяком случае, к советским писателям он относился вполне прилично и о многих писал с трогательной благодарностью.
Литературу, помимо всего прочего, он считал профессией, и дурной язык его раздражал больше партийного. Он не столько боялся заказной работы, сколько не верил в ее возможность: “В действительности халтуры не существует. Существует, увы, наше творческое бессилие”.
Глупость советской власти – не в идеологической ревности, а в чисто практической недальновидности: ни один режим не относился так снисходительно к безделью и так безжалостно к делу. Сергей хотел писать хорошо. Власть терпела только тех, кто писал как получится.
3
Насмотревшись на ржавые трубы в нью-йоркских галереях, я решил полюбить передвижников. В ностальгическом порыве я готов был простить им все: школьные рассказы по картинке, народолюбие, фантики.
Сомнительный объект любви выигрывает от разлуки и проигрывает от встречи. Когда после пятнадцатилетнего перерыва мне удалось вновь побродить по Русскому музею, я понял, что с этими, знакомыми, как обои, картинами не так. Раньше я думал, что беда – в душераздирающей пошлости этого вечного “Последнего кабака”. Как говорил Достоевский, дайте русским самую поэтическую картину, они ее отбросят и выберут ту, где кого-нибудь секут. Передвижники, как матрешки, только кажутся чисто русским явлением. Их бродячие сюжеты встречаются во всех второразрядных музеях Европы.
Дело в другом: картины передвижников кажутся такими же анемичными, как те, что писали их соперники. Безжизненность академистов объясняется тем, что они слишком хорошо учили анатомию. Не желая жертвовать приобретенными в морге знаниями, они, как краснодеревщики, обтягивали кожей каркас. В результате на полотне получался не человек, а его труп.