Свободно, уверенно, мастерски владеет С. Бабаевский и приемом «говорящей детали», психологически и эмоционально выверенной, укрупненной до смысла и значения метафоры. Разговаривая с Аничкиной, пожилой и усталой женщиной, престарелым вожаком усть-калитвинской молодежи, требующим срочной замены, Щедров видит, как «плечи ее под пуховой шалью вздрагивали, белая пластмассовая шпилька выбилась из волос, повисла, а потом упала на пол», — так вот и падают из закрученной гнездом косы Аничкиной белые пластмассовые шпильки, немые и неопровержимые свидетели ее возраста, ее горя, ее невольной вины. Глубокие залысины на крепкой голове заворготделом Митрохина, которые «делали его похожим, если не на доктора наук, то на кандидата наверняка», содержат недвусмысленный намек, а папка-работяга, до отказа набитая справками и бумагами на все случаи жизни, не дает усомниться в «канцелярской» принадлежности этого человека. Бывший шкуровец и «возвращенец» Евсейка примечателен маленькими, по-воровски злыми и пугливыми глазками, мелкими приплясывающими шажками, казачьей одежонкой, в которой он выглядит ряженым. Зато пасечник Петро Застрожный, вечный и неутомимый труженик, одет по-домашнему просто и без затей, картуз у него испачкан медом и травой, а «поношенные черевики сухо желтели и, казалось, были тоже слегка смазаны медом». Заметно отросший живот трусливого и жуликоватого Листопада, — «казалось, что под пиджаком прятался либо подсвинок, либо хорошо откормленный индюк», — деталь в своем роде незабываемая, по-гоголевски емкая и разящая.
Воссоздавая обстановку и атмосферу дома супругов Лукьяновых, чью скромность беззастенчиво эксплуатирует Крахмалов, писатель задерживает взгляд на единственной подробности: «вдоль стены тянулась лавка, широкая, из толстой, хорошо оструганной доски» — и так же отчетливо вспомнится она в заставленном мебелью и новинками быта доме механизатора Очеретько, которого председатель почитает уже не за «рядового колхозника», а за «ценнейшего человека», развращая его, в сущности, уступками и поблажками, сделанными в ущерб Лукьяновым. Столь непривычное для Евгения Рогова состояние бесприютности, неприкаянности, охватившее его в кузове грузовика, мчащегося по шоссе под дождем, передано и вовсе скупо: «от борта к борту, громыхая, каталась железная бочка», а Рогов сидел на брезенте и все «плотнее прижимался к кабине, боялся, как бы бочка не придавила ему ноги». Право же, надо быть проницательным художником и зрелым мастером, чтобы оставить своего героя в минуту тяжелого раздумья один на один с пустой громыхающей бочкой и тем самым сказать о бессмысленности всех притязаний этого молодого еще человека, растратившего себя на ничтожную житейскую возню и потерпевшего сокрушительный провал.