— Подайте на святую Киево-Печерскую лавру, — сиплым, пропитым басом тянет бородатый верзила.
Отец насмешливо смотрит на него, спрашивает:
— Как ты ее, церковь-то, засунул в бутыль?
— Не я… А бог… — с притворным смирением гнусавит верзила.
— Брось дурака валять. Вишь, ловко как пристроил. Дай поглядеть ближе.
Странник отступает, сипит:
— Грешно. Не всякому можно близко смотреть. Ослепнешь. Грешен ты, я вижу.
— А ты не грешен? — смеется отец. — Может, поднести шкалик? Вижу, с похмелья.
Странник сразу мягчеет, юлит:
— Не откажи, добрый человек. Вино сам Иисус Христос пил в Кане Галилейской. Вино и в таинстве евхаристии превращается в кровь господню.
— Ну ладно, проваливай. Ходишь тут, дурачишь людей, — меняет тон отец. — Тоже мне — бога в бутылку запрятал и выманивает копейки на пропой. Иди, иди, а то вон Серка натравлю.
— Ну и анафема на твою голову, — не оставаясь в долгу, рыкает пропойца. — Чтоб на тебя и хлад, и град, и красный петух, и мор, и язва! Ах ты, богоотступник!
— Ирод! — уже кричит он издали, отступая и на всякий случай выставляя вперед длинный посох-дубину.
Отец смеется, а мать, выбежав из хаты, испуганно ворчит:
— Что ты, отец! Вот проклянет он нас, накличет беду на нашу голову. И так счастья у нас нету.
— Ну и ладно, — сердито отмахивается отец. — Не святой он, чтоб слово его исполнялось. Много их тут, дармоедов и лодырей, шляется.
А мне жалко, что отец прогнал попрошайку: хотелось вдоволь наглядеться на сияющую в бутылке лавру.
Однажды летом уже под вечер постучалось к нам в окошко не менее удивительное создание — тонкая, стройная девушка в черном, до пят, платье, голова повязана таким же черным, прикрывающим лоб до самых глаз, платком. На груди — серебряный крест, на боку — кожаная объемистая сумка, в руках — опечатанная сургучом железная кружка.
— Пустите, хозяюшка, заночевать, ради Христа. Я — послушница Задонского девичьего монастыря. Ходим собираем на божий храм. Разошлись мы по деревням. Я от подводы отбилась — притомилась, не могу дальше идти.
Мать зазвала монашку, поставила самовар, стала ее поить чаем. Монашка сидела за столом, смиренно потупив глаза, положив белые тонкие руки на колени, а я жадно смотрел на нее из-за печки. Была она очень хороша собой — лицо румяное, с ямочками на щеках, чуть тронутое нежным загаром, глаза, под темными тонкими бровями, глубокие, темно-синие, в густых ресницах. Она редко поднимала глаза, но когда взглядывала на мать, то словно освещала ее лучами. Выражение тихого смирения и покорности не сходило с ее лица. Монашка принесла в хату запах кипарисового дерева, ладана и еще какой-то неопределимой ароматной смеси, схожей с запахом чебреца и елея.