Тревожный месяц вересень (Смирнов) - страница 164

Я и сам только что думал об этом. Бросить все к черту!.. Но теперь, когда Сагайдачный высказал вслух то, о чем я не решался признаться себе, я воспротивился. Нет!

Звезды горели над нами. За плетнем топотали пары. Пыль поднималась к небу, холодная вечность смыкалась с жарким дыханием людей. Нет, я не умел смотреть на землю с той высоты. Как ни противна была мне «Ягода», как ни раздражал бессмысленный хмельной топот, я был с ними, односельчанами, с их запахом глины-сырца и пота, их сопливыми носами, беспокойством о кабанчиках и дратве, с их страхом перед лесом и перед самими собой, никак я не мог подняться ввысь, чтобы взглянуть на все происходящее спокойно и рассудительно.

— Может быть, для вас она «античный образец», — сказал я, вспоминая, как робко стояла она у Кривендихиной калитки. — А вы знаете, что на ее глазах бандиты насиловали сестру? Что с тех пор она не разговаривает с людьми? Два дня назад они мальчишку убили, Абросимова, зверски убили за то, что у него был комсомольский билет! Он хотел мне помочь! Вы завидуете моей молодости, любуетесь со стороны, вам это приятно, а меня она не устраивает. Будь я опытнее, действовал бы лучше.

Он крякнул и снял пенсне. В бледном отсвете, падавшем от стены хаты, я увидел его лицо. Без пенсне это было лицо обыкновенного лысого старичка, слабого, сухонького, у которого свои сложные отношения с жизнью, свои боли и беды. Пенсне придавало ему неуязвимый вид.

— Голубчик, — сказал он. — Бери ее и уезжай немедленно. Хоть сейчас. Климарь увел Семеренкова, и ты это знаешь. Я не уверен, что Семеренков вернется. Они от себя не отпускают. Она одна. Хочешь, я отдам свою таратайку с Лысухой? Доберетесь до Киева — устроитесь. Поступите учиться. Может быть, вам повезет. У вас будет счастливая, мирная, спокойная жизнь. После такой войны долго будет тихо.

— Не доедем, — сказал я. — Дорога перекрыта. Вчера мой Попеленко вернулся раненый. Да разве в этом дело? Я должен быть здесь, вот что.

Он вздохнул. И пенсне снова стрекозой уселось на его нос, мягкие лапки-зажимчики прикрыли две темные ямочки на переносице. Сразу же спрятались подслеповатые старческие глазки, и он уже мог смотреть на мир как сквозь танковый триплекс, чувствуя себя неуязвимым.

— Да, — сказал он. — Да. Все меняется, не меняются лишь люди. И ее я просил уехать тогда, но она была учительницей и сказала: «Не могу». А потом мы не успели в город, к врачам! И дом сожгли, и нечего стало есть…

Я вспомнил фотографию на полке стеллажа. Он состарился, а она, учительница в классово чуждой мне шляпке, оставалась молодой; он смотрел на все с высоты возраста, а она все еще сохраняла право на ошибки.