— Иди. Я помою посуду и тоже придавлю, тут на диване…
В спальне впритык стояли две кровати. Первое время после смерти жены Петр Федорович устраивал себе ложе на диване в столовой. Потом укладывался уже в спальне, но покрывало откидывал только со своей половины…
Он закрыл глаза, но сон не брал его, возбудился разговором. Слышал, как внук носил посуду на кухню, как загудела струя воды, звякнули ножи и вилки в мойке, мягко хлопнула дверца холодильника, пощелкивала проволока в тугих гнездах сушилки, когда втискивались тарелки.
Но вот затихло. Он уловил прихрамывающий Алешин шаг, слабый выдох диванных подушек под тяжелым телом. «В кого он такой? — удивился Петр Федорович. — Восемьдесят пять килограммов, и ростом махнул под метр девяносто. Ведь я и Юра довольно субтильные». Захотелось пить. Петр Федорович босой зашлепал на кухню.
— Ты чего, дед? — с хрустом потянувшись, Алеша перевалился на бок.
— Пить.
Вернувшись, он подсел к внуку:
— Поспишь?
— Это я всегда могу. Хоть по команде, хоть стоя.
— Что же ты так мало писал нам?
— Почему мало? Раз в неделю или десять дней.
— Ладно, спи. — Петр Федорович ушел к себе, притворил дверь. «А сколько же я написал маме и папе с войны?» — подумал внезапно. Не поленился, полез в нижний ящик комода, где лежали в целлофановом пакете старые письма жены, родителей, отдельно пачка треугольников — его с фронта, сбереженные покойной матерью, высохшие, с тусклыми буквами, с фиолетовыми пятнами то ли от дождя, то ли от растаявших снежинок. Он пересчитал: тридцать шесть. Двенадцать в год. По письму в месяц. И вспомнились нарекания, волнения сына и невестки, свои особые тревоги за внука, тревоги человека, понимавшего лучше их, почем там каждый прожитый день. Подумалось, каково было его матери и отцу, жившим ожиданием треугольничка без марки со штемпельком «проверено военной цензурой» от своего сына Петеньки Силакова…
Петр Федорович влез под одеяло, повернулся, поелозил щекой по подушке, устраивая ямочку поудобней, смежил глаза и тут же разлепил их от царапнувшей мысли: «Мы играли в детстве в «чапаевцев», нынче детвора все еще постреливает из палок в «фашистов», дети Алешки и его сверстников в «афганскую» войну играть не станут… Как все просто…»
От деда Алеша звонить не стал, двинулся к автомату. Он знал, что Тоня на дежурстве до девяти. Устоялись тихие, без теней сумерки. В витринах закрытых уже магазинов плавал зеленоватый неоновый свет, на больших стеклах темнели контактные колодочки сигнализации.
Словно вещи — с места на место — перекладывал Алеша слова и фразы из разговора с дедом, мысленно вскипал, добавлял запоздало возникавшие сейчас, подавленно или гневно выуживал из своих раздумий новые «почему». Шел переполненный всем этим, и в уставшем уме, искрясь, как замкнувшие провода, металось горько: «Ладно, будем считать, мы были в Афганистане для дела… Хотя с этим теперь надо разобраться… Но какое право имели послать нас туда именно