И впрямь: дед подулся несколько дней, поворчал что-то в свою густую красную бороду — и оттаял. Как-то я, играя во дворе, заглянул в сарай, где он обычно плотничал. Я несмело остановился в дверях, а дед сказал, не поднимая головы от верстака:
— Ну, заходи, заходи. Чо, паря, свет застишь.
Я робко приблизился. Дед строгал березовую доску, стружок так и плясал в его руках. Из-под него, завиваясь кольцами, летели желтые стружки. Сладко пахло березовым соком. Дед был без фуфайки, рубаха на широкой спине его взмокла, прилипла, и под нею тяжелыми булыжинами двигались лопатки, резко обозначался желоб между ними.
— Чего это ты делаешь, дедушка? — насмелившись, спросил я.
— А вот лыжи тебе и мастерю, — ответил дед и отложил в сторону стружок, так ни разу и не взглянув на меня, принялся выбирать из бороды мелкие кудрявые стружки.
Лицу моему вдруг стало жарко, защипало глаза, я не выдержал, ткнулся деду в живот и зашмыгал носом.
— Ну, ну, чо расквасился, паря, — ласково говорил он и гладил меня по спине тяжелой рукою. — Даст бог, проживем, чего уж теперь поделаешь…
А я задыхался, чувствуя, как к горлу подкатывают рыдания, и не было в этот миг для меня дороже человека, чем дедушка.
Теперь я не отставал от него ни на шаг. Две гладко отструганные, заостренные на концах дощечки дед на ночь сунул в жарко вытопленную печь — распаривать. Утром загнул острые податливые концы, стянул их веревками, сразу же и сыромятные хомутики посредине дощечек приладил — крепления для пимов. А вечером, на зависть всем ребятишкам, я уже катался на новеньких, чудесных лыжах.
Вот он, оказывается, какой у меня дед! И напраслину наговаривает на него бабушка. Сама-то что делать умеет? Только и знает, что у печи с ухватами возится. А у деда, как говорит колхозный бригадир Серега Киндяков, золотые руки. Он и сани для колхоза делает, и хомуты починяет, и веревки вьет, а уж ними скатает — износу им нет.
Правда, многое для меня было в нем еще непонятное. Не понимал я, например, дедова бога. Бог — это темная, засиженная мухами икона, которая висит в переднем углу избы. На ней и разобрать-то ничего нельзя. Из темноты проступает только желтое лицо с кругло подстриженной, как у деда Тимофея Малыхина, бородкой, да кисть руки со сложенными в щепотку пальцами. Старик как старик, ничего особенного. Но дед всякий раз, когда садится за стол, поднимает на икону, заводит под мохнатые брови глаза и что-то быстро и горячо шепчет в свою роскошную бороду. Потом складывает щепотью, так, как у бога, пальцы и тычет ими в лоб, в плечи, в живот.