Она родила мальчишку. Такого же болезненного, какой выглядела сама. Только кротостью его нелюбимой подруги младенец не отличался. Пацан кричал не переставая. У Андрея каждый нерв в мозгу дрожал и напрягался от этого неутомимого писклявого крика. Терпеть его было невозможно. Молодой отец старался как можно реже навещать Любу и сына, которого, если честно, сыном никогда – ни вслух, ни про себя – не называл. Он еще продолжал помогать им немного, привозил деньги и кое-какие продукты. Но, выходя из Любиного подъезда, всегда вдыхал полной грудью, словно вырвавшись из подвала, смотрел на небо, на деревья, на птиц, как будто здесь его наконец окружала жизнь и он радовался этой жизни, а там что-то вроде смерти, или болезни, или какого-то уродства, от которого он мечтал избавиться.
Ребенок неизменно раздражал его. Других чувств – вообще никаких, а тем более каких-то там мифических отцовских – Андрей к нему не испытывал. К Любе же чувствовал что-то вроде жалости, смешанной теперь с некоторой брезгливостью. И на этой смеси возникала иногда какая-то темная болезненная похоть, которую он, почти никогда не встречая сопротивления Любы, изредка поспешно удовлетворял.
А она все терпела, даже его скотские приставания.
Даже когда собиралась купать маленького, или делать ему массаж, или кормить… И шла к нему с бутылочкой, или с пеленкой, шла, что-то приговаривая любовное, нежное своему ребенку, – Андрей мог схватить ее и прижать, пригнуть вдруг, пристроиться быстро сзади – и поехало. Слава богу, скоро кончалось. Но Любе все равно от этого бывало тошно, она словно чувствовала себя испачканной – не такой ей хотелось прикасаться к Тошеньке… И все равно прощала Андрею. Напоминала себе, что, когда носила сына на последних месяцах, он не подступался к ней, жалел, как она думала… Старалась понять: мужчина! Это же другой мир. Ей, допустим, кажется, скотством то, что он так вот, походя, чуть ли не при ребенке… Но у него ведь природа другая – а против природы разве возразишь? Да и натерпелся, бедный, наждался за последние месяцы без женщины.
Надежды Любины заключались в том, что Андрей привыкнет постепенно к сыну, привяжется. Ну как можно не привязаться к этому чуду, к их мальчику, такому крохе, такому беспомощному, зависимому от них и бесконечно родному. Когда ребенок засыпал, наплакавшись, потом наевшись, у нее на руках, она завороженно смотрела на его непереносимо трогательное личико и не могла насмотреться. Она гладила его осторожно по пушистой нежной головке и чувствовала настоящее счастье. Впервые в своей жизни Люба была такой счастливой. Хотя ей и раньше казалось иногда, когда появился Андрей, что счастье женское наконец-то нашло ее. Но все же, как теперь понимала, это еще было не совсем то. А вот рождение Тоши прямо перетряхнуло душу, наполнив ее действительно чистой радостью, не замутненной ни сомнениями, ни усилиями принимать что-то чуждое, что явно не нравилось ей, как иногда бывало с Андреем. В сыне Любе нравилось абсолютно все. И в нем самом, и в том, что нужно было для него делать, и в мечтах о будущем, связанных с ним.