На гладком белом постаменте стоят серые урны. Двенадцать серых урн. Маленьких. Обтекаемых, как ракеты. И на каждой урне – красные буквы. Двенадцать фамилий. И одна из них моя.
Звучит траурная музыка – старинная, печальная. Подходят люди и молча кладут к постаменту цветы. Много людей. Много цветов. И ни одного слова. Зачем слова? Разве кому-то что-то непонятно?
Мы стоим перед постаментом. Мама и я, и ещё женщины, мужчины, старики, мальчики и девочки – семьи погибших.
В двух шагах от меня – девчушка с чёрными бантиками в льняных косах. Дочка папиного помощника. Ей всего пять лет, а на ней уже чёрная накидка, чёрные бантики. Эта девочка слишком рано увидела, что такое траур.
Наверное, она не понимает, что в этой маленькой серой ракете – всё, что осталось от её папы. Ведь он был таким громадным, громогласным и неуклюжим, как американский медведь гризли. Мой отец в шутку так и звал его – «Гризли». Разве может такой большой папа вместиться в такую маленькую ракету?
Этой девочке, наверно, трудно стоять неподвижно. Ей хотелось бы сейчас попрыгать, поиграть с этой непонятной серой ракетой, на которой написана фамилия.
Но девочка только осторожно поглядывает на окружающих и бесшумно переминается с ноги на ногу.
Лишь спустя много лет она поймёт то, что видит сейчас. Лишь спустя много лет будет горько плакать над этим.
Мы до сих пор не знаем, почему произошёл взрыв во время испытаний уже готовой пластмассы.
Да и что можно узнать, если от цеха остался один пепел?
Двенадцать горстей этого пепла лежат сейчас в двенадцати урнах. И, по существу, мы хороним не прах своих близких. Мы хороним символы.
Мама стоит прямая, бледная и неотрывно смотрит на урны. Я держу её под руку, но чувствую, что ей это совсем не нужно.
Она не пошатнётся, не упадёт, она выстоит так до конца – столько, сколько потребуется.
И вдруг я понимаю, что мама моя – удивительно крепкая женщина. Наверно, даже крепче меня, молодого здорового парня. Наверно, она сможет вынести и то, чего я бы не вынес.
Откуда в ней это? Почему она способна всё вынести и никогда ничего не боялась? Почему отец тоже никогда и ничего не боялся?
Я всегда слишком мало думал об отце. Слишком часто убегал от него по срочным мальчишечьим делам в те редкие минуты, когда у него было для меня время. И даже когда-то увёртывался от его поцелуев. В десять лет я считал себя взрослым мужчиной и стыдился, что меня целуют. И мама потом рассказывала, что отец, понимая это, стал целовать меня только спящим.
Как теперь будет жить мама? Чем будет жить? Ведь я тоже скоро улечу. Навсегда!