Как ориентировался старик в абсолютной темноте, для графа оставалось загадкой. Вероятно, действовала выработанная десятилетиями верной службы князьям М., почти что генетическая память… Впрочем, возможно, что и генетическая: семейство Мокрецовых служило княжеской фамилии не менее четырехсот лет, о чем, не скрывая гордости, не раз сообщал Митрич молодому графу во времена оные.
– Какая я тебе светлость, старик? – поморщился Ланской в ответ на неуместное сейчас раболепство слуги. – Никакая я не светлость давно… Забыл, что ли, что все чины и звания уже год как отменены?
– Простите старого, – залебезил старик, и граф снова поморщился, вдруг поймав себя на мысли, что морщится в последнее время чересчур уж часто.
«Отвыкать пора бы от чистоплюйства, ваша светлость… – неторопливо, словно тифозная вошь, проползла невеселая мыслишка. – Скоро год как разгребаете кровавое дерьмо голыми руками – никаких перчаток не напасешься…»
Митрич уже отпирал апартаменты княгини и, отомкнув последний замок, почтительно распахнул перед графом двери, склонившись в глубоком поклоне. Так и проступила сквозь видавший виды облезлый собачий тулупчик лакейская ливрея княжеских цветов…
Павел Владимирович вошел в стылую пустоту огромного и высокого помещения, бывшего когда-то жилищем нежно любимой женщины. Осторожно ступая, он прошелся по анфиладе комнат, с горечью глядя на некогда драгоценный, свисающий клочьями и заиндевевший шелк стен, безобразные ямы в штукатурке, напоминающие снарядные воронки, – здесь когда-то крепились выдранные с корнем подсвечники и изящные бра… Не знавший холода последние двести лет паркет вспучился и безбожно хрустел под ногами, а кое-где являл неприглядное нутро подполья, расковырянный штыками и топорами «пролетариев», видимо, искавших княжеские сокровища.
«Хамы… Торжество хама… – думал граф, перешагивая через лоскут скрутившегося полотна с куском багетной рамы. – Ничего святого: ломай, круши, убивай…»
Даже не разворачивая останки картины, он по характерному орнаменту багета опознал пейзаж кисти Констебла[1], которым не раз любовался раньше. Теперь картина погибла безвозвратно, и не стоило даже нагибаться за жалким остатком творения Мастера…
– Картинами печи топили, ироды! – горько пожаловался Митрич, семенящий чуть позади, словно угадав мысли ротмистра. – Они многие тыщи стоят, картины эти, а матросня с солдатами – знай крушит их прикладами… Я им, дескать, пожалейте, лучше себе возьмите да на стенку повесьте – добро ведь… А они: «Не надобно нам твое буржуйское добро! Портянок из этих картинок не наделаешь – жестко будет!..» И в печь… Егемоны – одно слово, прости, Господи, мою душу грешную…