Он пристально посмотрел на нее и тотчас же нахмурился и отвернулся. Она лежала на оттоманке, и вся была олицетворенное внимание.
Он медленно поставил шляпу на стул и сел на табурет, прямо против нее и возле меня.
— Вы просите рассказать вам о моем тяжелом, несчастном детстве, — сказал он. — Говорят, что все прошедшее мило сердцу. Я не могу этого сказать о моем прошедшем. Оно невыносимо тяжело и грустно. Но вы хотите, чтобы я вызвал его из моего сердца. Извольте! Для вас я это сделаю. Слушайте! — Он нахмурился и провел несколько раз рукой по лбу и по закрытым глазам и начал:
— Представьте себе ребенка, заброшенного в лесную глушь, посреди гор, обросших сосновыми лесами и предоставленного совершенно самому себе. Такова была обстановка вашего покорнейшего слуги в его детстве. Я был для моей семьи каким-то фамильным пятном. Среди целого поколение баснословных красавиц, атлетов, которые могли бы служить моделью для художника — блестящих, гордых, чопорных — вдруг рождается существо слабое, хилое, уродливое… Говорят, на меня, на маленького, нельзя было смотреть без смеха и сожаление, до того я был уродлив, с моей огромной головой, горбами, длинными рученками, глазами на выкате и широчайшим ртом.
— Воображаю! — вскричал я. — Красив был мужчина!
— Я удивительно напоминал галчонка, выпавшего из гнезда и меня, как галчонка, забросили в дальний угол, в лесную глушь, на руки к управляющему одним из шотландских имений, в Айльтони. Управляющий сразу понял, что от меня хотят отделаться и немного заботился обо мне. Он поручил уход за мной деревенской бабе и был очень покоен на мой счет. Баба оказалась сердобольным, добрейшим, толстым существом. Она меня пичкала всякою дрянью и оставляла по целым дням на песчаном бугре, на солнце. Может быть это обстоятельство и укрепило меня. Ведь сажают же рахитических детей голых на песок.
— Да! — подтвердил я. — Это средство практикуется и до сих пор.
— Мое отшельничество продолжалось целых восемь лет и во все это время я только раз, один раз, видел мою мать. Отца моего я никогда не видал. Раз, неожиданно для всех, приехала карета, запряженная шестеркой сильных лошадей. Из кареты вышли три дамы. Мы все, деревенские мальчишки, глазели на такое невиданное чудо, и я был впереди всех: — оборванный, запачканный, ничем не отличавшийся от других. Но меня отличили. Управляющий подвел меня к одной из дам, очень красивой женщине, высокой, одетой в кружевах и батисте. Это была моя мать. Она побоялась дотронуться до меня, даже в перчатке. — «Так вот он какой! — сказала она. — Маленький Джон. — Она рассматривала меня в лорнет, как невиданного зверя. — Он очень поправился! А вы водите его прилично! Смотрите он весь запачкан!» — Управляющий пожал плечами: На него не напасешься! — сказал он. — Целый день багет, все рвет, все пачкает. Все дети от него терпят, всех бьет. Такой уж шаловливый мальчишка!» — Мать пробыла в именьи три дня. В эти три дня она желала меня выдрессировать. Но я был настоящим диким зверенком. В первый день я терпеливо сносил все, что со мной делали. На другой — показал зубы и когти. На третий— совсем обозлился, убежал в лес и забился в трущобу, из которой меня добыли уже по отъезде матери. Она умерла, когда мне минуло девять лет. Отец прислал мне двух гувернеров и этим покончил свои заботы обо мне. Гувернеры занимались со мной мало и неохотно, так что мне была полная воля наслаждаться моей свободой. Я жил как дикарь, в лесу, полуцивилизованною, полуживотною жизнью. Но тут случилось обстоятельство довольно странное, которое я не умею объяснить… Я влюбился! Право я не могу иначе назвать моих чувств и моих отношений к одной двенадцатилетней девочке.