Он метнулся куда-то в угол, вытащил ноутбук, принялся лихорадочно щелкать кнопками, демонстрируя отдельные сцены отснятого материала.
– Посмотри, посмотри! – он указывал на снятое крупным планом ангельски красивое Люсино лицо. – Ты видишь, какие у нее пустые, коровьи глаза?
Я смотрела на экран. Уголки Люсиных губ едва заметно дрожали и морщились, идеальные, словно художником нарисованные брови страдальчески изгибались. Она была не просто красива, она была убедительна, эта девочка с лицом Мадонны эпохи Возрождения. Она играла хорошо, тонко, талантливо, и Авалов, этот матерый профессионал, не мог этого не видеть.
Я вгляделась в его искаженное дергающееся лицо и поняла, что ему страшно. Теперь, когда весь материал готов, ничего уже исправить не получится. И если вдруг окажется, что картина неудачна, виноват в этом будет только он. Этот ужас перед собственной слабостью, бездарностью мучает и изматывает его, он бессилен перед ним. Ему уже мерещится пустеющий на глазах зал «Октябрьского», в то время как на экране идет еще только середина картины, прячущиеся сочувствующие глаза старых друзей, откровенные насмешливые улыбки недоброжелателей. Не божья кара, не муки совести, не глаза преданных им страшат этого человека – только очевидный, ничем не прикрытый факт собственной несостоятельности.
– Думаешь, я не понимаю, что я мразь, подонок? – твердил он. – Но, когда я работаю, мне кажется, ничто не имеет значения, потому что я снимаю великое кино. А потом оказывается, что все было зря. Что получилась пошлость и фальшь. И, значит, мне нет никакого оправдания…
Я ненавидела себя за то, что сейчас сделаю, я презирала и издевалась над собой. Но я опустилась рядом с ним на колени, и сжала его руки, и заставила заглянуть себе в глаза.
– Ты – мастер! – твердо сказала я ему. – Все твои фильмы гениальны, а этот станет лучшим! Я вижу это уже сейчас, по отснятому материалу. И никого ты не предал. Люди вольны в своих поступках и реакциях, с ними поступают так, как они позволяют с собой поступать. Успокойся! Ты – лучший!
Он опустился на пол рядом со мной, стиснул плечи, тяжело дыша, зарылся лицом в мои волосы, почти простонал:
– Марина! Мне пятьдесят лет. На что я их потратил? Чем я занимаюсь? Снимаю посредственные фильмы, о которых через двадцать лет никто не вспомнит?
– Нет, нет, они глубокие, современные и вечные, – возражала я, но он, не слушая, продолжал:
– Живу с женщиной, с которой мы давно чужие люди? Воспитываю детей, которым нужно только пользоваться моим именем и тянуть из меня деньги? Сменяю череду безмозглых любовниц, которые ждут только, чтобы я пропихнул их в большое кино? И не могу порвать с этой жизнью, не могу изменить ее. Бред, морок!