Дикая история дикого барина (сборник) (Шемякин) - страница 101

Задумайтесь: а превращение Акакия в агрессивного мертвеца, настоящего упыря – это вам как? Не смущает вас, что Башмачкин начинает связно говорить по-человечески, только став ходячим мертвецом? Не наводит на кое-какие мысли? Кем же он был при жизни, раз что-то живое появляется в нём только после кончины? Ну, разве хороший человек, страдающий и искупающий человек, человек верующий, может превратиться в живого мертвеца?! А?!

И чем занимается этот упырь? Грабит людей без разбора! Это как если б старец какой, постный подвижник Евсифей, померев в скиту, надумал бы в мёртвом виде насиловать крестьянок у погоста. Понятно, что у всех, кто дочитал до этого места повесть, душа уже несколько поистёрлась, и читателю в голову не приходит вообразить, что грабёж мертвецом прохожих – это нехорошо как-то, не по-христиански, не по-каковски. Как дойдёт ограбленный упырём Башмачкиным другой чиновник до дома, где ждут его детки и беременная жена? По морозу! Ограбленного вам не жалко? А если он тоже помрёт?!

Но нам предписано жалеть только Акакия. Избирательность поражает.

Другой гоголевский персонаж, капитан Копейкин (чуть обогнавший нашего Акакия Акакиевича в чине), тот хоть в рязанских лесах грабил только проезжающих по казённой надобности. Не питерский он был, сразу в глаза бросается. Питерские упыри только притворяются рациональными европейскими вурдалаками, а на самом деле любому пензенскому зомби сто очков форы выдадут, не поморщатся.

Поэтому давайте же соберём побольше денег и отправим их художнику Норштейну. Я к этому клонил, собственно. Сбербанк давал и нам повелевал. Храни всех Кришна Шаверма.

Толстой и девы

Обедали только что. Я решил теперь описывать свою жизнь подробнее.

На обед приходится уговаривать зайти.

Часть участников нашего анабасиса изволят зеленеть лицом, в бассейн глядючи, с трудом поворачивают голову и скребут вывалившиеся пересохшие языки пятернёй, бессмысленно считая пальцы на ногах.

Другую часть мальчиков-зажигалочек я жду не ранее ночи, до того успешно они духовно подвижничают на севере острова. Поэтому обедали втроём.

Говорили о Льве Толстом. Нет на свете темы более естественной над дымящимися суповыми тарелками, чем могучий граф. Так мне кажется сегодня. Вот произнесите сейчас: «Лев Толстой» – и прислушайтесь к ощущениям.

Скажу больше: оглядывая натворённое за все эти дни, я даже представляю себе картину своей встречи со Львом Николаевичем. Лев Николаевич под тягостную духовную музыку спускается ко мне со скалы Завета, держа в вытянутых руках каменную скрижаль с заповедями. Поступь Толстого крошит мозолями камни, очи графа мечут в мою сторону молнии, граф шумно дышит с такой силой, что часть розовых соцветий и нежных бутонов срываются с колючих кустов и забиваются в гневливый нос. В бровях у прозаика кричат перепуганные птицы-пеликаны, рекомые иначе серые неясыти, имеющие там гнёзда и малых птенцов. Из плеч романиста растут кедры, пальцы рук его что тугие снопы, что связки хеттийской чёрной бронзы на поле брани под Мегиддо.