— Ну и работала бы, что делать, детей-то кормить надо,— сказала Софья Леонидовна,— а то все сопли распускает. «Как же я, бывшая комсомолка, как же муж, политрук, что он подумает про меня, когда вернется...» Противно просто! А что он подумает, если вернется? Если не дурак, то подумает, что троих малых детей кормить ей надо было или ему отступать не надо было, одно из двух!
Машу с ее взглядами на жизнь покоробили эти, совершенно неожиданные для нее слова, тем более в устах женщины, которая работала в подполье и сейчас, принимая ее в племянницы, рисковала своей жизнью. Маше показалось, что то, что делала ее хозяйка, никак не соответствовало тем странным словам, которые она только что сказала о своей соседке, но вслух и тут же возражать ей Маша не решилась, отложив это на потом. В то же время она почувствовала, что резко не понравившиеся ей слова Софьи Леонидовны, однако, не вызвали у нее чувства недоверия, даже напротив, ее резкие слова вызывали какое-то особое доверие к ней. Человек, так говоривший, не может быть двоедушным. «Просто она ошибается,— самоуверенно подумала Маша.— Подходит к себе с одной меркой, а к другим людям — с другой. А так нельзя, неправильно, я ей это лотом объясню».
— Да, еще Шурик,— вдруг сказала Софья Леонидовна.— Этот иногда только приходит. Он племянник Прилипки. Ну, это настоящий фашист.
— Как фашист? — спросила Маша, у которой до сих пор слово «фашист» сочеталось только с немцами,
— Самый обыкновенный фашист,— уверенно и спокойно сказала Софья Леонидовна.
— Он с немцами пришел? — начиная соображать, откуда мог появиться самый настоящий фашист, спросила Маша.
— Почему с немцами? — сказала Софья Леонидовна.— Не с ними пришел, а навстречу им вышел с цветочками.
Слова «с цветочками» Софья Леонидовна сказала с такой злостью и ядом, что Маша подумала: наверное, эта старая женщина, если надо, сумеет — и не только сумеет, а захочет быть беспощадной.
— Как же, почему так? — вслух задала Маша тот вопрос, который ей каждый раз хотелось задавать, когда она слышала о предателях. Она знала, что они есть, но никак не могла реально, житейски представить себе, как люди, прожившие ту же жизнь, что она, вдруг становились такими, о которых говорят это слово.
— Был единственный, баловень, нэпманский сынок,— сказала Софья Леонидовна.— В семнадцать лет с ведома отца имел любовниц и катал их на извозчиках, Потом папа поехал в Соловки, а он остался при собственных природных способностях. В вуз не взяли по происхождению, а на то, чтобы перешагнуть через это, доказать, с вузом или без вуза, что ты человек, на это ума и таланта не хватило, да и не было их. Среди чужих трудных жизней искал свою полегче. Был и кладовщиком, и товароведом, и шофером на грузовике при разных хлебных местах, в конце концов накрылся,— произнесла Софья Леонидовна совершенно неожиданное в ее устах слово и добавила: — Это из его лексикона. Когда тюрьму открыли и уголовников выпустили, вышел политическим страдальцем, сначала цветочки в руки, потом нож в зубы и пошел служить в полицию. Получил обратно папин домик, выгнал трех женщин с детьми на улицу, зовет к себе жить дядю, но тот ежится. Видно, еще не совсем ума и чести лишился. Приходит сюда раза два в неделю, прятаться от него бесполезно, так что, хочешь не хочешь, познакомлю. Только, когда начнет ухаживать, сразу отпор дай, без стеснения да погрубее. Обидится и отстанет, он, к счастью, самолюбивый, а то, если с ним хоть чуть-чуть помягче, потом не отвяжется. Ну что же,— сказала, вставая, Софья Леонидовна,— время терять нельзя, пока другие вперед не забегут. Пойду скажу в управу, что ты пришла ко мне...