Мысль и судьба психолога Выготского (Рейф) - страница 8

Впрочем, язык не поворачивается назвать это уникальное по мысли двухсотстраничное исследование дипломной работой. А, с другой стороны, самый возраст дипломника наводит на ассоциации совсем другого рода. Это Ф. Шопен, девятнадцати лет сочинивший свой Первый фортепьянный концерт. Это Ф. Мендельсон, написавший увертюру «Сон в летнюю ночь» в семнадцать. Это, наконец, наш Д. Шостакович, в девятнадцатилетнем возрасте ставший автором своей Первой симфонии.

Что мог добавить юный литературовед к тем эверестам литературы, что были уже написаны к тому моменту о «Гамлете»? Разве что добросовестно проштудировать все доступные ему источники. Но Выготский поступает иначе. Труды по шекспироведению на трех языках он действительно проштудировал (а «Гамлета» в подлиннике знал почти наизусть), но всю эту литературу вывел за скобки. Да-да, в прямом смысле слова, поместив интереснейший ее разбор в комментариях, составивших как бы книгу в книге. А собственное исследование ограничил анализом исключительно текста как такового – вне всей научно-исторической проблематики его появления, источников, авторства, влияний и т. д. То есть вычленив свое «откровенно субъективное», читательское восприятие трагедии и поставив его в зависимость только от текста. Этот свой этюд автор назвал опытом «читательской критики», не предполагая, конечно, что предвосхищает тем самым центральную идею позднейшего литературоведения – структуральной лингвистики: сводить художественную специфику произведения к единственной его объективной данности – авторскому тексту.

Впрочем, когда речь идет о Выготском, не менее важно не только, что он пишет, но и то, как он пишет. И вот каким удивительным вступлением открывается эта «дипломная работа»:

«Есть в ежедневном замыкающемся кругу времени, в бесконечной цепи светлых и темных часов – один, самый смутный и неопределенный, неуловимая грань ночи и дня. Перед самым рассветом есть час, когда пришло утро, но еще ночь. Нет ничего таинственнее и непонятнее, загадочнее и темнее этого странного перехода ночи в день. Пришло утро – но еще ночь: утро как бы погружено в разлитую кругом ночь, как бы плавает в ночи. В этот час, который длится, может быть, всего лишь ничтожнейшую долю секунды, всё – все предметы и лица – имеет как бы два различных существования или одно раздвоенное бытие, ночное и дневное, в утре и в ночи. В этот час все становится зыбким и как бы представляет собой трясину, грозящую провалом. <…> Это – самый скорбный и мистический час; час провала времени, разодрания его ненадежного покрова; час обнажения ночной бездны, над которой вознесся дневной мир;