В половине двенадцатого к вилле подъехал старый грузовик Ли́сника, и они быстро уложили свой багаж. Оставив зоопарк за спиной, они петляли по боковым улицам, пока не оказались на вокзале, где ждал зафрахтованный вагон, уже набитый лисицами, норками, нутриями и енотовидными собаками, с ними ехал и Вицек. Антонина и все остальные сели в вагон, и скоро поезд пересек реку, по пути пару раз останавливался на станциях, чтобы взять пассажиров, и наконец медленно затормозил. В Ловиче им приказали выгрузить ящики и ожидать прибытия других животных с польских звероферм, чтобы потом огромной объединенной фермой отправиться в Германию. Антонина провела день, бродя по городку, ошеломленная свалившейся на нее свободой и поразительной тишиной; ничто здесь не указывало на войну. На следующий день она отправилась искать помощи и узнала, что Анджей Грабский, сын польского экс-премьер-министра, оказывается, входит в число директоров немецкой меховой компании; когда она объяснила, что боится везти своих маленьких детей в Германию, Грабский нашел для нее в городе временное пристанище. Спустя шесть дней они попрощались с Ли́сником (которому пришлось остаться в Ловиче со своими животными), наняли лошадь с повозкой и двинулись в деревню Марывил, до которой было всего четыре мили, однако «долгое, медленное путешествие показалось вечностью».
Когда они в конце концов добрались до маленькой сельской школы, расположенной в старом доме, их встретила какая-то женщина и разместила в небольшом классе, деревянные стены которого были в пятнах, на грязном полу лежала солома. С потолка свисали клочья паутины, рамы были выломаны, и все усыпано сигаретными окурками. Они поставили клетку Вицека рядом с обмазанной глиной печкой; Антонина писала, что кролик, который скреб клетку, желая выйти на свободу, производил единственный звук в этой тишине, такой странной после недель взрывов и автоматных очередей, тишине не успокаивающей, но пустой, неестественной, тревожной, «тяжкой для наших ушей».
– Какая жуткая тишина, – сказал Рысь, обхватив мать руками за шею и крепко обнимая.
И хотя Антонина не хотела, чтобы он боялся или страдал, ей было удивительно, что он ищет у нее утешения. Все августовские дни, полные ужаса и неопределенности, Рысь старался вести себя твердо и по-взрослому, но теперь, к ее облегчению, «он наконец-то смог позволить себе стать ребенком».
– Мама, я знаю, что мы никогда больше не вернемся домой, – говорил он, обливаясь слезами.
Переехав из старого большого города, охваченного войной, в мирную деревушку, где они не видели смысла устраиваться надолго, предчувствуя, что скоро снова снимутся с места, они лишились связей с друзьями, родными и подпольем, но также избавились и от грохота артиллерии. Однако их мир, оставшийся вдали, не отпускал от себя; Антонина описывала, как почти постоянно ее захлестывало горе, она «не могла ни назвать, ни повлиять… на нереальное и ненадежное», но она поклялась всячески подбадривать Рыся.