Он замолчал, с минуту подумал и проговорил:
— Даже тебе, туан, не удалось бы этого сделать.
— Верно, — проворчал Иоргенсон.
Когда, после долгого раздумья, он оглянулся, Джафира уж‹ не было. Он сошел с возвышения и, по всей вероятности, сидел где-нибудь на корточках в темном углу палубы.
Иоргенсон слишком хорошо знал Джафира и был уверен, что тот не будет спать. Он будет сидеть и думать, потом придет в ярость, как-нибудь выберется с «Эммы» и погибнет на берегу, сражаясь. Вообще он выкинет что-нибудь безумное, ибо выхода нет. Тогда Лингард ничего не узнает о плене Хассима и Иммады, ибо кольцо не достигнет его. Лингард ни о ком ничего но узнает, пока для всех этих людей не наступит конец. Следовало или не следовало Лингарду это узнать, Иоргенсон не мог решить. Он признался себе, что тут было нечто, чего даже он не знал. Все было ненадежно, неверно, как и все вообще, относящееся к жизни людей. Только относительно своей судьбы Иоргенсон не сомневался. Он знал, что он сделает.
Ни одна черта не изменилась, ни один мускул не дрогнул на лице старого авантюриста, когда он спустился с кормы и пошел по палубе «Эммы». Его выцветшие глаза, так много видевшие на своем веку, не пытались проникнуть в ночную тьму и даже ни разу не взглянули на расставленных им часовых, которых он задевал на ходу. Если бы на него внезапно упал свет, он показался бы идущим в вечном сне лунатиком. Миссис Треверс слышала, как его шаги прозвучали около рубки. Шаги удалились, и она опять уронила голову на свои обнаженные руки, протянутые поперек маленького столика, у которого она сидела.
Иоргенсон, стоя у гакаборта, смотрел на красноватое зарево, подымавшееся над черными массивами дальнего берега. Он все замечал быстро, небрежно, относясь ко всему, как к явлениям, не имеющим связи с его собственным призрачным существованием. Это были отдельные мгновения в той жизненной игре, которой все еще почему-то занимались люди. Он слишком хорошо знал, чего стоит эта игра, и потому мало интересовался ее ходом. Он так давно отвык думать, что внезапное возвращение к этому занятию чрезвычайно досаждало ему, особенно когда приходилось ломать себе голову над определенным решением. В мире вечного забвения, которое он вкушал, пока Лингард не вернул его к жизни людей, все было решено раз и навсегда. Его раздражала его собственная растерянность, которая напоминала ему о смертном бытии, сплетенном из вопросов и страстей, от которого он, как ему казалось, навеки освободился. По естественной ассоциации, в мыслях его внезапно появилась фигура миссис Треверс, ибо как он мог теперь думать о Томе Лингарде, о том, что плохо или хорошо для Короля Тома, не думая в то же время и об этой женщине, которая ухитрилась зажечь подобие искры даже в его собственных потухших глазах? Сама она не имела никакого значения, но доброе имя Тома имело большое значение. О Томе он должен был думать, о том, что хорошо или плохо для Тома в этой нелепой и роковой игре с его жизнью. В конце концов он пришел к заключению, что для Тома Лингарда будет хорошо, если ему передадут перстень. Только передадут перстень. Перстень, и больше ничего.