Голубой чертополох романтизма (Эйзенрайх) - страница 22

— Видно, пора идти. Я провожу вас до дому, так будет лучше.

«Никто ведь не мешает ей возразить», — подумалось ему. Она подняла голову и посмотрела куда-то вверх, мимо него. Мучительная боль разрывала ей грудь, обнажая беззащитное сердце, а когда боль отпустила — совсем ненадолго, за это время едва успеешь сделать шаг, едва успеешь глотнуть воздуху, воздуху (как ей казалось) на всю жизнь, — она подумала: «Ну и пусть тащит меня хоть в мокрые заросли — мне все равно!» А вслух сказала — с таким чувством, будто сама раздирала себе ногтями сердце, — вслух она сказала:

— Да, пожалуй, действительно пора. — И беззвучно прошептала: «Ну вот сейчас он мне возразит, он должен возразить!» А он подумал только, что она, как видно, дрожит от страха, и повернул обратно. И решительно зашагал к городской окраине. Из-за деревьев с обеих сторон все ближе надвигалась темнота, вырастала справа и слева неприступной стеной. Вот впереди блеснул первый огонек. И когда она на секунду остановила взгляд на этом еще далеком вестнике домашнего уюта и безопасности, в ней вдруг ярко вспыхнули до той норы смутные, как бы упрятанные на дне ее существа, не оживавшие даже в бреду воспоминания: гниющий женский труп среди пшеничного поля — голова отрезана чуть ли не напрочь; тело задушенной в подъезде, привалившееся полусидя к дверному косяку; и утопленница с пробитым черепом, которую река вынесла на берег, и множество звуков… хруст суставов, когда пальцы мозолистой мужской руки стискивают горло, и свистящее дыхание, когда нож по самую рукоятку вонзается в грудь, и крики, сдавленные, обрывающиеся глухим стуком, крики здесь и там, повсюду, кругом, и снова и снова черные от засохшей крови, скомканные обрывки белья под деревьями, в придорожной канаве, на сеновале, и множество воспоминаний о крови, крови, бьющей из яремной вены, воспоминаний, которыми, как ей почему-то казалось, она обязана газетам, но эти воспоминания были неизмеримо древнее газет, они струились из ее собственной крови и пронизывали все ее существо, так что ей страстно хотелось убежать прочь, прочь отсюда, в город, где ночь напролет горят дуговые фонари и толпами ходят полицейские, прочь отсюда, скорее! Между тем они уже добрались до жилого района и шагали теперь среди вилл да редких многоквартирных домов, глядя, как их тени то исчезают, то вырастают вновь под газовыми фонарями, которые тут еще кое-где сохранились; залаяли собаки, машина затормозила у бензоколонки, сады вскоре отступили от дороги, и дома длинным фронтом сомкнулись по обе стороны улицы. В трамвае опять платил он; вот наконец и ее дом, они еще немного постояли у подъезда, поговорили о том, как интересно прошел день, «жаль только, погода», «да, действительно, жаль», «но львы, львы…», «там, возле змей…» и «мы должны опять встретиться» и так далее в том же духе, запинаясь и медля в нерешительности, уподобляясь погоде этого дня, которая как была, так и осталась неустойчивой, даже после грозы. Она прислонилась к косяку, а он спокойно стоял перед нею; она зевнула, но заметила это, только уже открыв рот, и поднесла к лицу руку с растопыренными тонкими пальцами; этот жест привлек его внимание, и, когда сквозь решетку пальцев он заглянул ей в рот, в разверстую пасть сонного хищника, ему стало не по себе, а в следующую секунду он возликовал, что сумел благополучно избежать этой пасти, и на радостях быстренько распрощался и поспешил домой. «Легковерный простак, — ругал он себя, — разве можно быть таким доверчивым!» Но, право же, у него не было причин судить так сурово. Конечно, душа вступается за слабого, болеет за его интересы, как за свои собственные, а стало быть, самые важные, но трагедия души в том-то и состоит, что она обязана вовремя спрыгнуть с опускающейся чаши весов, ибо — ради себя самой, ради своего бытия — она не может осуществить то, что лишь благодаря ей и началось. Однако он еще не знал этого, хотя все время об этом думал.