Голубой чертополох романтизма (Эйзенрайх) - страница 25

— Похоже, он почувствовал, что пахнет жареным!

Технический директор передвинул сигару в другой угол рта — он терпеть не мог коммерческого директора, тот вечно вынюхивал что-то у него на фабрике — и при этом подумал, что Ляйзигер был полным кретином, если полагал, будто он единственный в мире, кто рассчитывал добиться повышения таким вот способом; ему следовало бы знать, что метод этот стар, как мир, и ничто никогда не вызывает столько подозрения, как назойливая демонстрация собственной объективности и чувства коллективизма. Но, поскольку подходящее слово ему в голову не пришло, мысли его неожиданно переключились на другое, словно они, как и его станки, могли изменять скорость и направление вращения.

— А что, на этого Стасни, — министр в отставке подал голос из-за облака сигарного дыма, — на этого Стасни действительно можно положиться?

Оба директора согласно кивнули.

— Упрям до невозможности, — произнес коммерческий директор, — и всегда у него наготове какая-нибудь дурацкая теория, изобретенная последней бессонной ночью. Но если ему — дружески, разумеется, — приставить нож к горлу, он будет работать за двоих!

Отставной министр кивнул головой в своем облаке, пробормотал что-то насчет повышения жалованья Стасни, а технический директор подумал, что из-за отсутствия этого Ляйзигера все само собой устроилось наилучшим образом. После этого они перешли к обсуждению других вопросов, вынесенных на повестку дня.

Эстет

Только увидев это, он раскололся. Так-то он все время держался молодцом, но это его подкосило. И он сказал:

— Как раз бы на масленицу и пришлось, представляете — праздники, танцы, и у нас здесь, и в городе, а тут вдруг — такое. Поставьте себя на мое место: на масленицу, когда идешь в компанию потанцевать и повеселиться, хочется, чтоб женщина с тобой была в порядке. К чему тебе такая, чтоб по ней уже было заметно: живот до носа, еле-еле двигается и то и дело ее рвет?.. А вам бы понравилось? Да ведь есть у нас уже один ребенок, скоро два года ему, и с этим-то я намучился, так что вспомнить страшно; спросите кого угодно — когда живот у ней стал до носа и ее все время рвало, я даже спал в другой комнате. Спросите кого угодно — вам расскажут, что она тогда вытворяла. И вот, пожалуйста — снова здорово, и как раз на масленицу станет уродиной с животом до носа, на масленицу, когда люди танцуют и веселятся. Что дурного, если человек хочет на масленицу потанцевать и повеселиться; и при этом хочет, чтоб женщина с ним была в порядке, а не уродина с животом до носа, которая еле двигается и закатывает истерики, кому охота, чтоб все оборачивались и шушукались у него за спиной, — что, скажите, в этом дурного? Поставьте себя на мое место! А когда я сказал ей — давай, мол, принимай меры, она спорить не стала; жаль, нет ее больше в живых, а то бы она подтвердила, что, уж когда я ей все растолковал как следует, она была вовсе не против. Конечно, она побаивалась, но правда не спорила; нет, она совершенно точно была не против. Причина была в том, что я не хотел идти танцевать и веселиться без нее, известно же, что из этого получается. Чего я не хотел, так это, чтоб у меня семья распалась из-за ерунды — из-за того, что как раз на масленицу, когда люди танцуют и веселятся, у нее стал живот до носа. Нет уж, этого я совсем не хотел. Ну и разговоров было бы, если б у меня распалась семья, и не только здесь у нас, но и в городе, меня ведь там многие знают. Нет, такого я допустить не мог, я ей так и сказал, и, конечно, она поначалу перепугалась, но, в сущности, была не против. Да уж, она, видно, крепко перепугалась, вся побелела как мел, когда я сказал — принимай, мол, меры, и слова не могла вымолвить толком, лепетала что-то несуразное. Но, в сущности, она была не против; ясно же — раз она это сделала.