Степь отпоёт (Хлебников) - страница 261

«Знаем, своему богу идут молиться», – решили северяне пермской тайги, когда в черных броднях и поршнях, с ружьем за плечами, с крошнями на ремнях за плечами, мы уходили перед Троицей на месяц, лесовать на снежных вершинах Конжаковского камня, искать лесное счастье, мечтая о соболях и куницах, и неведомая снежная цепь манила и звала нас.

Речка Серебрянка летела по руслу, окутывая в свои снежные волосы скользкие черные камни, обнимала их пеной, как самые дорогие любимые существа, и щедро сыпала горные поцелуи, и, прислонив к ней ухо, можно было слышать ауканье девушек, живой человеческий смех и старые песни русских деревень в мгновенной бездне нити проворной речной волны.

Кто у кого брал струны и человеческие голоса – река или село?

Как мчится и торопится скороход с зашитым в поле письмом – хранила река в голубых волнах письмо к Волге, написанное Севером.

Кто-то смеялся там, в глубине вод, и задорно кричал удалое лесное «ау!» ему, наклонившему сверху лицо, пришельцу оттуда, из мира людей. Когда река отступала от русла каменной щели, на полувысохшем русле мокрой топи можно было увидеть свободно набросанные широкие когти, отпечатанные медведем, изданные рекой в роскошном издании с широкими полями, с прекрасными концовками сосен, в обложке песчаных берегов и снеговых отдаленных гор с черной сосной наверху.

Эти вдохновенные песни древнего лада, маленькие песенки, полные дыхания жизни, по которым можно бы судить, сколько творцу лет, куда он шел, в каком был настроении, был ли сердит или задумчив, казалась ли ему вселенная мрачным проклятием или благовестом, полным горошин серебряных слов, шашкой пьяного по голове или задумчивым рукопожатьем ночью, – были напечатаны издательств<ом> леса на книгах черной топи.

Не только свои медведи, но даже охотники умеют читать эти частушки в издании топких болот, от первых времен мира.

Какая Лаура прочтет песни лесного Петрарки?

А мы идем против реки все выше и выше, на суровые потолки гор…


1921–1922

248. Перед войной

– Через два месяца я буду убит! На прусский лоб! Ура! Урра! – крикнул прапорщик, размахивая шашкой.

– Ура, – повторяли остальные, подымаясь с мест и вежливо и участливо смотря ему в глаза.

– Смерть наверняка! Урра моей смерти! – лихо крикнул он, волнуясь и, казалось, захлебываясь от счастья. Винная заря малиновой темью выступила ему на щеки, ему, мертвому без проигрыша через два месяца! Он стоял и говорил. Голая шашка купалась вверху, рассекая воздух, разрезая сумрак лезвием, – гражданка грядущей вой ны. Она бесстыдно плясала, скинув последние шелка, и, повторенная в глазах, отражалась в зеркалах подвала, переполненного военной молодежью, на серебристых плоскостях, делавших стены и потолок подвала; весь подвал походил на зеркальный ящик. «Боже, царя храни», – пели медные горла дуд, вдруг вспомнившие о себе.