Ну и хорошо.
— А когда мы полетим?
— Мы уже летим.
Я протянул руку. Пальцы коснулись зыбкой преграды, похожей на стену из взбитых сливок. Еле слышный треск, слабый укол — так бывает, когда гладишь взъерошенную собаку — и в гуще сливок открылась полынья: круглое окошечко. Я попробовал всунуть руку дальше, прямо в окно, но пальцы вязли, не проходили. Окошко выталкивало меня, разрешая только смотреть. Я ткнулся в него носом, ожидая треска и укола. Нос увяз, как и пальцы, треска я не дождался. Зато стали видны другие облака. Они плыли далеко под нашим — табуны, стада кудрявых облаков.
«Может, и в них кто-нибудь сидит, — предположил я. — А что? Обычное дело. Сидит, задрал голову, открыл окно в потолке. Смотрит на нас, думает, что наше облако — просто так. Вот ведь дурачок!»
— Это мое облако, — сказал я вслух.
— Почему? — удивился Мюльдюн. — Это мое облако.
Мне даже показалось, что он чуть-чуть расширился. Злится, что ли?
— Белое, — объяснил я. — Все кругом белое. Я — Юрюн Уолан, племянник Юрюна Ар-Тойона. Белый Юноша, племянник Белого Владыки. Все, что белое — мое.
И добавил на всякий случай:
— Шутка. Мюльдюн, это я шучу.
— Ешь, — ответил Мюльдюн-бёгё. — Вот.
И поставил передо мной миску. Шуток он и раньше не понимал.
— Спасибо.
Над миской курился легкий парок. Пахло жирным, вкусным. Я не заметил камелька, где Мюльдюн мог бы разогреть еду. С другой стороны, много ли я тут заметил?
— Вот, — повторил Мюльдюн.
Я взял у него стопку лепешек. Мои любимые, из корней сусака[13]. Наверное, мама в дорогу дала, чтоб мы хорошо кушали. Я — потому что расту, Мюльдюн — потому что очень уж вырос. Громилой, сказал бы дедушка Серкен. Отломив край лепешки, я обмакнул его в миску. Ум-м-м! Пальчики оближешь! С детства люблю жеребячий костный мозг. На кухню приносили лучшие кости, оставшиеся от трапез, слуга Элляй колол их мелко-мелко, чуть ли не в пыль, и мама варила этот съедобный порох — долго, очень долго, а потом квасила для лучшего запаха и замораживала кусками. Я обожал грызть эти куски, когда они слегка отогревались, а еще лучше, с горячим брусничным отваром. Они таяли во рту: вкуснотища! Но и так ничего, похлебать из миски.
— Ты будешь? — спохватился я.
Есть первым при старшем брате — не по обычаю.
— Я сыт, — Мюльдюн сел, скрестил ноги. Делать себе пуховую лавку он не захотел. И окошко не провертел. Должно быть, насмотрелся вдосталь. — Давай, наворачивай.
В его устах это прозвучало самой отъявленной братней лаской, какая есть на свете.
«Ешь, сильный, — согласился мертвый Омогой. — Остынет». Никуда он не делся, стоял у меня за спиной. Я и не заметил, когда он вошел за нами в облако. Мстительный дух? Тогда почему я его не боюсь? Будь Омогой духом, жаждущим мести, ходил бы за Мюльдюном. Или забрался в меня и превратился бы в лихорадку. Жрал бы изнутри, причмокивал. На месте Омогоя я бы так и сделал. Плохой я, наверное, злопамятный.