Я кивнул.
— Надо, понял?
Я кивнул еще раз.
— Скажи я тебе правду, — Мюльдюн почесал кончик носа. Ну точно Кустур в минуты задумчивости! Кажется, мои кивки его не убедили, — я бы тебя убил. Ты бы ехал живой, а на самом деле мертвый. Соображаешь? Нельзя знать заранее. Ты тогда и выбираешь не так, и боишься не так, и вообще.
— Ты чего? — удивился я. — Ты просишь прощения?
Если я удивился, то Мюльдюн изумился. Впервые в жизни я видел, как брови моего старшего брата ползут на лоб, а рот приоткрывается, словно у годовалого ребенка, взявшего в руки потрясающую штуковину неизвестного назначения.
— Прошу прощения?
— Ну да…
— У тебя?
— Ну да…
— Я?!
— Ага, ты.
— Наглая ты скотина, — ласково уведомил меня Мюльдюн. Он на глазах превращался в записного острослова, считай, сказителя. Такой готов обложить избранную жертву, как новенькую юрту, сверху донизу: и корой, и дерном, и коровьим навозом. — Прохвост. Позор семьи. За что я прошу у тебя прощения?!
— За то, что не мог предупредить меня заранее.
Он сдвинул шапку на затылок:
— Ничего я не прошу, понял? Я предупреждаю тебя. Сейчас, когда я имею право это сделать. Однажды ты повезешь маленького засранца-боотура в Кузню, вот я и предупреждаю: молчи! Если, конечно, тебе не захочется прикончить спутника своим рассказом. Есть такие яды, братец — проглотил сегодня, а умер завтра.
— И такое бывает?
— Всякое бывает.
Я зажмурился. Представил: везу в Кузню боотура-малыша. Трюх-трюх, качаемся в седлах, глазеем по сторонам. Не бойся, говорю я ему. Тебя схватят клещами, сунут в горн, дадут молотом по башке. А ты не бойся! Главное, потерпеть, и все будет хорошо. Очухаешься, встанешь на ноги; вырастешь лихим молодцом. Он едет, не боится. Ну, то есть боится, но совсем иначе. Когда знаешь, что тебя ждет, что главное — потерпеть, боишься по-другому. Он едет, а я его уже похоронил. Живого в землю закопал. Воткнул сто слов, как сто ножей, под ребра. И еду рядышком, улыбаюсь. На привалах делюсь едой, водой. Дохой укутываю, чтоб не замерз.
— Тебя Ала Дяргыстай этому научил? — спросил я.
— Да.
— Когда ты после Кузни пластом лежал?
— Да.
— Он — тебя, а ты — меня?
— Да. А ты — следующего. Так принято.
— А если всё делать по правилам, — мне вспомнился отец. Веранда, ноги на перилах, чорон с кумысом, — по обычаю, то мы остаемся живы? После Кузни, да?
— Не все. Но большей частью — да, живы.
— Хорошо. Я запомнил.
Он встал:
— Я уеду дней на пять. Может, семь. Жди меня здесь, выздоравливай.
— А мастер Кытай знает?
— Знает.
И вышел прочь.
А я остался. А что? Обычное дело. Мне не то что ходить — сидеть невмоготу. Посижу капельку, и сползаю, лежу пластом. Вчера и сесть не мог. Хорошо хоть, один-одинешенек валяюсь, не так стыдно. Куо-Куо забегает по сто раз на дню. Кормит, поит, моет. Скажете: хорош врать, парень! Как один, когда Куо-Куо? Она не в счет, к ней я привык. Если бы не привык, со стыда бы сгорел, клянусь. Она мне горшок подставляет, на бок меня укладывает, и я с лежака в этот горшок… Ну, вы поняли. Горшок красивый, из цельного куска березы. По краю — завитушки. А я целюсь, значит, боюсь промахнуться. Боотур! Ворону в глаз бью, что мне горшок! Если по большой нужде приспичит, так я на спине, а она под меня берестяной туесок подсовывает. Вот я и успокаиваю себя: мол, привык, ничего особенного. Уже и забыл, как шальная девка меня в конюшне валяла, в штаны лезла. Сейчас в штаны залезет, подсобит облегчиться — и спасибо за хлопоты, век помнить будем!