Сначала телеграмму прочла я, потом дала ее Беннету. Меня грызло что-то изнутри, как и всегда, если я предчувствую, что на меня возложат вину за какое-то ужасное происшествие. Я знала, Беннет найдет способ обвинить меня в смерти деда. Родители моей матери были еще живы.
Я обняла Беннета, но он отстранился. Я помню, как подумала, что не слишком опечалена этим известием, но что мне придется еще чуточку умереть в наказание за это. Беннет сидел на диване в гостиной с телеграммой в руках. Я села рядом с ним и перечла телеграмму еще раз через его плечо. «В божественной скрижали начертаны давно все радости, печали и все, что суждено»[161], – подумала я. Я едва знала деда Беннета, древний китаец, которому то ли девяносто девять, то ли все сто; похожий на статуэтку из желтой слоновой кости, он почти совсем не говорил по-английски. Я сделала вид, что это умер мой дед, и начала плакать. Я и в самом деле плакала о себе, медленно умирая в возрасте двадцати пяти лет.
На Беннете смерть оставила метку – пометила его всего. Он нес на плечах печаль, словно невидимый рюкзак. Если бы только он не отворачивался от меня, если бы позволил утешить его, может, я бы помогла ему нести этот груз. Но он меня винил в случившемся. И его укор отвращал меня. Но я боялась уйти. Я стала еще более скрытной. Все больше и больше отдавалась своим фантазиям и сочинительству. Вот так и начала открывать себя. Он ушел в грусть, забаррикадировался в ней, а я ушла в свою комнату и принялась писать. Всю ту долгую зиму он скорбел о деде, отце, сестре, которая умерла в шестнадцать лет, брате, родившемся умственно отсталым и умершем в восемнадцать, друге, который сгорел от полиомиелита в четырнадцать, нищете, молчании. Он скорбел по жизни в Нью-Йорке, которую оставил, о необходимости служить в армии. Он скорбел о смерти и о том, что вся его жизнь заполнена ею. Он скорбел о своей скорби. Неподвижное выражение, застывшее на его лице, походило на маску смерти. Столько людей, которых он любил, умерли, и он носил эту маску в наказание. Почему он жив, когда они все умерли? Поэтому он свою жизнь превратил в подобие смерти. А его смерть была и моей смертью. Я научилась оставаться в живых благодаря сочинительству.
В ту зиму я начала писать всерьез. Я начала писать так, словно в том единственная моя надежда на выживание, на спасение. Так или иначе, всегда писала. Всегда восторгалась писателями. Я целовала их фотографии на задниках книг, когда заканчивала читать очередную. Печатное слово для меня священно, а авторы – существа, обладающие сокровенным знанием и выдающимся умом. Перл Бак