Бремя страстей человеческих (Моэм) - страница 136

– Любопытно выслушать мнение дикаря, – сказал он. – Может, вы объясните, чем картина нехороша?

Не успел американец ответить, как кто-то другой закричал с жаром:

– Вы смеете утверждать, будто картина не хороша? Да ведь тело-то как написано!

– Я против этого не спорю. Я считаю, что правая грудь написана отлично.

– К черту правую грудь! – заорал Лоусон. – Вся картина – чудо живописи!

Он стал подробно описывать прелести картины, но за столиком у «Гравье» все разговаривали только для собственного просвещения. Никто друг друга не слушал. Американец сердито прервал Лоусона.

– Уж не хотите ли вы сказать, что и голова хорошо написана?

Белый от ярости Лоусон стал защищать голову, но в разговор вмешался молчавший до той поры Клаттон. Лицо его выражало добродушное презрение.

– Уступите ему голову. Нам голова не нужна. Она не играет в картине никакой роли.

– Ладно, отдаю вам голову, – закричал Лоусон. – Возьмите себе голову и будьте неладны!

– А что вы скажете насчет черной черты? – с торжеством прокричал американец, откидывая со лба прядь, которая чуть было не попала ему в суп.

– В жизни предметы не бывают обведены черным.

– О Господи, испепели небесным огнем этого богохульника! – взмолился Лоусон. – При чем тут жизнь? Никто не знает, какая она, ваша жизнь! Люди познают жизнь такой, какой ее увидел художник. Столетиями художники изображали, как лошадь, перепрыгивая через изгородь, вытягивает все четыре ноги, и, видит Бог, господа, она их вытягивала! Люди видели тень черной, пока Моне не открыл, что она многоцветна, и, видит Бог, господа, тень была черной. Если мы станем окружать предметы черной чертой, люди будут видеть эту черную черту и, значит, она будет существовать в действительности, а если мы нарисуем траву красной и коров синими, их такими и увидят и, клянусь вам, трава станет красной и коровы – синими!

– К дьяволу искусство, – бормотал Фланаган. – Я хочу наклюкаться.

Лоусон не обращал на него никакого внимания.

– Помните, когда «Олимпию» вывесили в Салоне, Золя – несмотря на издевку мещан, шиканье pompiers[45], академиков и толпы – сказал: «Я предвижу тот день, когда картина Мане будет висеть в Лувре напротив „Одалиски“ Энгра и от этого соседства выиграет отнюдь не „Одалиска“. И она там будет висеть! С каждым днем это время становится все ближе. Через десять лет „Олимпию“ повесят в Лувре».

– Никогда! – завопил американец, взмахнув обеими руками в отчаянной попытке раз навсегда избавиться от всех своих волос сразу. – Через десять лет об этой картине и не вспомнят! Это – мода, и больше ничего! Ни одна картина не может жить, если в ней нет того, чего начисто нет в вашей «Олимпии»!