— Ваша очередь, — и круглая рука пригласила его в белую дверь.
Он встал, бледный, растерянный, пошел на приглашение.
— На что жалуетесь? — спросила дантистка, моя руки за его спиной, а он усаживался в кресле, прилаживал голову.
— Я уже был. Давно. Вчера заболело. Я думаю, там дыра.
Она, наклоняя к нему лицо и налегая телом на ручку кресла, поймала зеркальцем дупло и тихонько запустила в него что-то острое. Он терпеливо смотрел на ее щеку в легком ровном пуху и пудре, на шею с двумя женственными складками.
— Придется закрыть, — сказала она со вздохом и грустно посмотрела на него.
— Пожалуйста, только чтобы не болело. Вы уже тогда говорили, что нужно закрыть, да как-то не вышло.
— Да, я помню, — неуверенно ответила она и поискала что-то на полочке. — Теперь это необходимо, иначе зуб потеряете. Поставим красивую коронку. Но сперва полечим, нерв уберем.
И быстро, как будто стесняясь его и себя, нежной, но уверенной рукой она засверлила ему больной зуб.
Все было тут: стыд за свою слепоту и наивность, и какая-то пошлая гордость, и обида за отца, и страх, что он мог прожить и не узнать, и таким диким способом узнанная новость о смерти сестры Ани, а главное, ощущение полного одиночества, какое подступает к человеку не больше двух-трех раз в жизни, — некому сказать, не к кому пойти. Вот, значит, как прожила она свою жизнь и теперь принадлежит потомству…
— Мне больно, — сказал он невнятно.
Машина остановилась.
— На сегодня довольно, — сказала дантистка, — приходите во вторник. А на той неделе мы, может быть, его уже закроем.
Она положила в зуб лекарство, то самое, которым пахло на лестнице, и улыбнулась.
— У меня к вам просьба, — сказал он, уже вставая с кресла и смотря на вырез ее белого халата, заколотого английской булавкой, — до вторника, только до вторника, разрешите мне взять номер там одного у вас журнала, на столе лежит. Я непременно верну его, я всегда возвращаю книги.
— Возьмите лучше «Погибшие струны», — сказала она с убеждением, — а впрочем, возьмите журнал. Если у вас дома есть что-нибудь почитать, принесите мне, я очень люблю читать, и пациенты любят.
Он вышел и на углу, в том самом кафе, где когда-то сидела и поджидала его капризная дама (и кафе было то же, и хозяин тот же), сел за столик.
Когда мать умерла, он был в Крыму, был далеко, никого не видел, воевал, странствовал, болел после ранения, оторвался от дома. И вот теперь память подламывается под ним, сам по себе остается безмятежный, ложный в своей безмятежности облик матери: близорукими глазами она смотрит в нотный пюпитр, а руки ее тихонько что-то делают над клавишами; вот вокзал в облаке вечернего тумана и ее улыбка в окне; дальше — гром бальной музыки и дымчатое платье с шлейфом, первая дымчатая седина над виском — какая же ты молодая! Сам по себе остается этот образ, и сам по себе остается — и тоже движется — облик мужчины с твердым мужицким лицом, тонким голосом и русской лысиной, чье-то крылатое слово дополняет его: «В самом свинстве его всегда был заметен талант».